Настроение было испорчено. Его не поправили даже тезисы доклада "Социализм — всепобеждающее учение в Африке”, которые Стебнюк же грамотно подготовил для предстоящей научной конференции.
Что-то неясное томило Вениаминыча. Он как бы ждал продолжения неприятностей, хотя, разумеется, их не хотел. И, надо признать сразу, предчувствие его не обмануло. Между строк добавим, что, возможно, именно в этот тревожный вечер и обнажились замечательные организаторские способности Вениаминыча, благодаря которым наше повествование примет уж совершенно неправдоподобный характер.
Ближе к полночи, когда Вениаминыч, почитав на ночь любимый роман Пикуля (названия он не помнил, но говорил, что у Пикуля все вещи хорошие), собирался уже погасить лампу, резко зазвонил телефон.
Сердце на мгновение упало, в глазах поплыло. "Вот оно", — подумал Вениаминыч. В трубке голос дежурного попросил разрешения зайти с телеграммой.
В расшифрованном тексте было всего несколько слов: "Просим иметь в виду, что Ваша замена предполагается через два месяца".
Холодный пот прошиб Вениаминыча. Как это замена? Ведь в Москве он договорился, что его не будут трогать еще как минимум год, а то и два. Значит, правду говорили, что грозят какие-то серьезные перестановки, что новые начальники потащат своих людей на все теплые места и ему, Вениаминычу, придется уступить кому-то Остров.
Домой? Сейчас?!
Раньше Вениаминыч даже любил выезжать на Родину месяца на два. О, это были пышные выезды! Десятки чемоданов, тюков, свертков, коробочек и коробок, какие-то длинные свертки, похожие на замотанные трупы, букеты цветов, авоськи с фруктами, мягкие игрушки огромных размеров, пара больших попугаев-какаду, умевших говорить на нескольких языках, обезьянка на короткой серебряной цепочке. Все это заносилось в салон первого класса, и занимались все места. На этот рейс первый класс больше никому не продавали.
Но однажды вышла накладочка. Транзитом летел не то чех, не то болгарин, и как назло выпало ему стать попутчиком Вениаминыча.
Когда он поднялся на борт, стюардесса вежливо, но твердо преградила путь в салон первого класса:
— Закрыто, товарищ, — жестко сказала она. — Придется вам потерпеть. Там занято.
Чех попытался протестовать, тут на шум вышел Вениаминыч.
— Ты что кричишь? Ты что, не можешь там посидеть? Ну-ка, пойдем со мной. — Он взял упиравшегося чеха за руку и потащил за собой. Подвел к креслу, на котором лежала большая скульптура из черного дерева.
— Видишь? Знаешь, кому везу? Самому везу, мать твою!.. Понял? Самому! А ты тут претензии выставляешь!
Обезумевшего от неожиданности чеха вывели в туристский класс, где он и просидел, не двигаясь, до конца путешествия, отказываясь от еды и питья.
Но чем дальше, тем неуютнее чувствовал себя Вениаминыч в отпусках. Слишком многое — и быстро — менялось на Родине. Он избегал метро, где его бесцеремонно осматривали недобрые пассажиры. В глазах попутчиков он не видел ничего, кроме тоскливой неприязни. Некоторые норовили толкнуть. От них, соотечественников, плохо пахло. "Ах да, у них ведь нет мыла", — вспоминал Вениаминыч. И прятал нос в газету, запах которой возвращал его в школьные годы.
Но неприятно было не только под землей. Там, по крайней мере, большинство молчало. На улице же могли сказать гадость. Нищие в переходах тянули скрюченные руки именно к нему. Босоногие цыганята окружали его и нечистыми пальцами хватали за английский костюм.
И в родном департаменте не находил он отдыха. Каждый жадно глядел на его толстый новый портфель с блестящими застежками, на его карманы, следил за руками: ждали подарков. Сувенир был ключом к дальнейшему общению. Принес — начнут улыбаться, слушать. Просто так посидел в кабинете — чувствуешь себя, как в метро. Ну а самое страшное, когда уходишь и спиной ощущаешь, как тащат деготь и перья, хватают, катают по министерскому полу улюлюкающие сотрудники! Страшно! Страшно!
Бежал Вениаминыч вниз по узкой лестнице, сталкиваясь с пугливыми секретаршами, младшими товарищами с еще незрелой завистью в глазах, выскакивал в стеклянный проход мимо незлого милиционера и оказывался на любимой всеми иностранцами улице Арбат.
"Ах, Арбат, мой Арбат, ты мое пристанище", — вертелось в голове. Оглянувшись в последний раз на "Гастроном", скрывавший над собой целое министерство, он медленно шагал по театрализованной улице, чувствуя себя иностранцем…
Удивительное дело, московский люд, так тонко чующий своего где угодно, хоть на Северном полюсе, хоть в нью-йоркской толпе, запросто поймается на обычно одетого, если идет он медленно, голову держит прямо и при этом улыбается. Ничем не проведешь нашего человека — ни шмотками, ни кейсами, ни небрежно перекинутым через руку плащом самого сумасшедшего покроя. Но улыбка…