Выбрать главу

…Когда однажды, в Баку уже, кто-то — воспользовавшись его мягкостью и доброжелательством, — сказал, что отец посаженного за валютные операции мальчика готов дать миллион тому, кто поможет несчастному, Цвигун рассмеялся:

— Что ж, приводите… Только с миллионом чтоб пришел… Расстреливать за взяточничество без вещдоков — против закона, мы по закону живем, не как-нибудь…

(Значительно позже, когда в Баку Леониду Ильичу подарили бриллиантовый перстень о десяти — а то и больше — каратах, стоимость которого исчислялась упаковками зеленых, не рублями, он даже не смог разрешить себе и подумать, допустим ли такой подарок, да и подарок ли это вообще? Разум отторгал возможность самого рождения такого вопроса, хотя он рождался, иначе б не мелькало в голове и не просыпался бы порою среди ночи от жуткого крика. Но — поздно уже: кричи — не кричи, никто теперь не поможет, "ставки сделаны, ставки сделаны, ставки сделаны, господа!")

Когда Брежнев, восстав из пепла, переместился в Москву, накануне октябрьского заговора против кукурузника, посмевшего замахнуться на память Вождя, Цвигун был загодя направлен председателем КГБ Азербайджана: пора искать верных людей и там; пролетарский интернационализм рождается не на пустом месте, а из фамилий верных инородцев, приведенных штабом Первого Лица на ключевые посты.

В Баку лепил своего заместителя Гейдара Алиева; ему же отдал кресло, когда Брежнев порекомендовал Андропова в КГБ.

Назначение было несколько неожиданным:

— Я этого здания боюсь, — усмехнулся Андропов, чуть побледнев.

Брежнев кивнул:

— Именно поэтому мы вас туда и назначаем. Ничего, кадрами поможем, дадим орлов в помощь…

Первым орлом оказался Цвигун, вторым — Цинев, палладины Брежнева; западня; крышка захлопнулась…

…Столичная жизнь была Цвигуну внове. Поначалу он чувствовал себя неуютно, но постепенно приобщился к миру культуры — сызмальства испытывал почтение к артистам; покойного Алейникова иначе как "Ваня Курский" не называл, идентифицируя художника и роль, им сыгранную. Познакомился с писателями, режиссерами, сценаристами, завороженно слушал их рассказы. Говорить поначалу совестился, боялся сморозить не то, умел, однако, поддерживать разговор доброжелательной заинтересованностью и ни к чему не обязывающими междометиями. Попросил соответствующую службу послушать, что о нем говорили новые знакомцы; оказывается, отзывались хорошо и много, горделиво делясь с приятелями (особенно в редакциях и на киностудиях) своим дружеством с "первым человеком в ЧК". Того, кто слишком амикошонствовал, полегоньку от себя отводил; тех, кто знал меру, внимательно обсматривал, прикидывая, какой прок может из этого выйти, не понимая еще толком потаенный смысл своей задумки — что-то зыбкое чудилось ему, неоформившееся покуда в четкий план мероприятия. Как-то рискнул рассказать фронтовой эпизод — воевал честно, прошел фронт с первого дня и до последнего; подлипалы застонали восторженно: "Ваше истинное призвание — литература!" Не он, но они, без всякого понуждения, от сердечного холодеющего перед золотопогонством рабства, предложили записать его застольные истории прозой; ему, однако, мечталось — сценарием, чтоб фильм был, чтоб все, как по правде; слепили сценарий. И — пошло-поехало! Читал написанное соавторами, как свое, постепенно все более и более отталкивая от себя правду: "Неужели это я, господи!" Началось постепенное раздвоение личности; засиживался до утра, исчеркивая написанное профессионалами, потому что хотел приблизиться к идеалу — его, Семена Цвигуна, литературному идеалу.

Словно немой, он слышал в себе мелодию, но не мог ее выразить; он только ощущал, что — можно и хорошо, а что — нельзя, то есть плохо.