— Ну и как же вы посмели ему отказать?
— Расскажу. Только вы к нашему следующему собеседованию постарайтесь припомнить, что с вами было в камере в мае, вскорости после праздника Первомая… У нас тогда цепочка получится: вы — я, я — вы… Чем не сенсация?!
После этой беседы он провел тщательную работу: слетал (никому не доверил) в Краснодар, повстречался с нужными клиентами (его группа работала в тесном контакте с начальством иэ Сочи, имевшим выходы наверх; гарантировали передачу цехам необходимых станков и сырья), договорился со старым дружком, что тот отправит в Москву нескольких людей с посылками для актрисы: "Надо побаловать любимицу народа фруктами, не умеем хранить память, оттого и живем в дерьме, найдите к ней подходы по своим каналам, посмотрите, с кем она тут контактовала во время гастролей, оттуда и тяните''; вернувшись в Москву, вышел на тех, кто был знаком с солистом оркестра МВД Геной Титовым, пустил по Москве информацию о том, что он не просто квартировал у Федоровой, но выполнял ряд ее поручений коммерческого характера — купить что, продать, да и, мол, тянуло его с детства к пожилым женщинам, форма эдипова комплекса. Только после того как зашуршало в городе, отправился на вторую встречу, дав задание своей команде искать неудачливого литератора, который сидит без денег, считая при этом, что в его бедственном положении виноваты вездесущие враги, а никак не он сам…
(Окончание следует)
Феликс Розинер
ПОСМЕРТНАЯ ХРОНИКА (Послесловие к мемуарам)
В семидесятых годах Феликс Розинер опубликовал в московских издательствах семь книг о музыке и музыкантах. После эмиграции в Израиль в 1978 году его проза и стихи выходили в зарубежной русской периодике. Роман Ф.Розинера "Некто Финкельмайер" в 1980 году был удостоен Парижской литературной премии имени В.Даля.
Рассказ "Посмертная хроника" был впервые опубликован в издательстве "Оуверсиз пабликейшнз" (Лондон, 1986). В настоящее время автор живет в США.
Жила она с интересом, с удовольствием, с любовью. Поразительно было то, что ни на чем, казалось бы, не основанную веру в непрестанное торжество разума, справедливости, добра и красоты она несла без тени сомнения сквозь все свои без малого семь десятилетий. Когда она приходила в восторг от чего-то рассказанного или прочитанного, когда она от шутки или анекдота до беззвучия остановившегося дыхания смеялась, охая потом и вытирая платочком слезы, — это ее поведение напоминало что-то ушедшее давным-давно и существовавшее, может быть, лишь в русских романах: возникал перед глазами образ доброй и простодушной, милой и наивной девушки-гимназистки, которую так легко обмануть розыгрышем и так же легко глубоко и грубо обидеть; или гувернантки, взятой из хорошего бедного семейства; или курсистки-народницы; или сельской учительницы. Она и вправду начинала свою жизнь воспитательницей детдома в годы разора и голодухи времен гражданской войны; была потом и студенткой, училась живописи, стала искусствоведом; по заводам Москвы, выполняя идею Максима Горького, записывала для истории рассказы рабочих о старом режиме и о том, как царя прогоняли; работала всю жизнь в музеях — и в нынешнем Пушкинском (прежде — Изящных искусств), и в Третьяковке, и в Историческом — реставрировала то западную и отечественную живопись, то древнерусские иконы. В Ярославле, Загорске и Переславле-Залесском в церквах, раскрывала фрески, чистила иконостасы, укрепляла, обновляла, вызывала к бытию из тлена и праха то, чему уж и места на нашей земле не оставалось…
Обо всем этом написала она талантливо и наивно, а потому — хорошо написала в "Былях и небылицах", которые лежат теперь в рукописном отделе Государственной библиотеки, сохраняя во времени ее имя. О жизни своей она сама написала. Мне осталось написать о ее смерти.
Но, я думаю, что писать о самой-то смерти? Нечего. Потому что миг ее никому не ведом, даже — кто знает? — и умирающему, наверно. Только был я около нее за двое суток до кончины и явственно видел, как смерть стояла уже между мною, вовсю живым пока что, и ею — уже глубиной своего существа стоявшей там, за гранью. Не было уже в ней, в самом дыхании и движении ее, ничего от той жизненной непринужденности, какая была так свойственна ей и какая, на самом деле, и есть главное свойство всего живого, когда любая мелочь жизни — перемещение взгляда, шевеление губ, слабый жест, смена голоса — все производится само собой, изнутри, тем горящим в организме реактором, что рождает жизненные силы. Не было уже этого всего: стоявшие неподвижно глаза обратились ко мне медленным поворотом, направляемые специальным усилием воли; и подобие улыбки сделала она, заставляя нужные мышцы на лице сдвинуть в стороны края иссушенного рта; полушепотом-полупаузами нанизала слог за слогом и для каждого вобрала и вытолкнула особую толику воздуха. Когда же я посадил ее на постели — точнее, на разложенном комбинированном кресле, прислонил спиною к торцу стоявшего в головах книжного шкафа и она попила из тяжелой керамической кружки чаю, то сил у нее ушло на это бог знает сколько. Стало мне страшно, что вот тут-то, сейчас, при мне и погасится ее свечечка… За час до того сыну надо было уйти на работу; внук четырнадцатилетний чуть позже, взяв велосипед, тоже ушел; теперь и мне бы пора покинуть ее: вскоре ждали меня в одном очень важном учреждении, а еще, к вечеру, собирался я поспеть на другое мероприятие, тоже очень важное… По счастью моему, попросила она уложить ее, повернуть на бок к стене, чтобы удобно ей было уснуть. Из последней капли ее истомившегося сознания донеслось до меня далекое, как через две рамы вагона отошедшего от перрона поезда: "…па…и…бо…то…ве…та…ния".