Выбрать главу

Шел XVIII век. Пушкин еще не родился.

«За Тредиаковским пошло и пошло. Побои, солдатчина, тюрьма, ссылка, изгнание, каторга, пуля беззаботного дуэлянта, не знающего, на что подымает он руку, эшафот и петля – вот краткий перечень лавров, венчающих «чело» русского писателя, – так писал Владислав Ходасевич в своей небольшой статье «Кровавая пища» и продолжал. – Вслед за Тредиаковским – Радищев; «вослед Радищеву» – Капнист, Николай Тургенев, Рылеев, Бестужев, Кюхельбекер, Одоевский, Полежаев, Баратынский, Пушкин, Лермонтов, Чаадаев (особый, ни с чем не сравнимый вид издевательства), Огарев, Герцен, Добролюбов, Чернышевский, Достоевский, Короленко... В недавние дни: прекрасный поэт Леонид Семенов, разорванный мужиками, расстрелянный мальчик-поэт Палей и расстрелянный Гумилев.

Я называю имена лишь по одному разу. Но ведь на долю скольких пришлось по две, по три «казни» – одна за другой! Разве Пушкин, прежде чем был пристрелен, не провел шесть лет в ссылке? Разве Лермонтов, прежде чем был убит, не узнал солдатчины и не побывал тоже в ссылке? Разве Достоевского не возили на позорной тележке и не взводили на эшафот, прежде чем милостиво послали на каторгу? Разве Рылеев, Бестужев и Гумилев перед смертью не узнали, что есть каземат? Еще ужаснее: разве Рылеев не дважды умер?

Но это – только «бичи и железы», воздействия слишком сильные, прямо палаческие. А сколько же было тайных, более мягких и даже вежливых? Разве над всеми поголовно не измывались цензора всех эпох и мастей? Разве любимых творений не коверкали, дорогих сердцу книг не сжигали? Разве жандармы и чекисты не таскали к допросу и не сажали в каталажку, чуть не по очереди, без разбору, за то именно, что – писатель? А полицейский надзор, который порой поручался родному отцу (это было с Пушкиным)? А придирки начальства, отравляющие каждую минуту жизни? А дикая, одуряющая нищета, с алчностью издателей, с судорожной работой наспех – с этой великой казнью для всякого художника: быть недовольным своими созданиями? А «широкая публика», своим рыночным спросом вечно снижающая литературный уровень и обрекающая писателя шутовству в той или иной степени?..»

Обрываю эту пространную выдержку из статьи Ходасевича, напечатанную в эмигрантской газете «Возрождение» 21 апреля 1932 года. Она была воспроизведена в книге «Колеблемый треножник» в 1991 году и больше нигде не перепечатывалась. Отдадим должное перу мастера, блестящему поэту и не менее блестящему критику. Я всегда выступаю за цитатность и не соревнуюсь с корифеями. Цитировать их – значит, дышать с ними одним воздухом. Тема горьких писательских судеб была близка Ходасевичу. Он сам испытал эмигрантское лихо, живя в Париже.

Ни жить, ни петь почти не стоит: В непрочной грубости живем. Портной тачает, плотник строит: Швы расползутся, рухнет дом... —

так писал Ходасевич в невыносимой тоске и печали в далеком 1922 году. Но не будем об эмиграции, это – особая тема. И примеров, помимо Ходасевича, очень много. Болезненно много.

В России, на родине, всякий пишущий вступает в особые отношения с властью. Власть тут как тут. Нависает над письменным столом и чернильницей и учит (а иногда и приказывает), как писать, как жить, как дышать. Как там у Гавриила Державина?

Поймали птичку голосисту И ну сжимать ее рукой. Пищит бедняжка вместо свисту, А ей твердят: пой, птичка, пой! 1792

Россия – страна особая. Сколько мудрых людей пытались ее разгадать, но никак разгадка не удается – ни умом, ни чувством, ни интуицией. Отчаявшись ее понять, Максимилиан Волошин восклицал:

Кто ты, Россия? Мираж? Наважденье? Была ли ты? Есть? Или нет? Омут... стремнина... головокруженье... Бездна... безумие... бред... «Неопалимая купина», 1919

В России издревле душили свободу, и в частности свободу слова. И в первую очередь доставалось писателям, которые никак не хотели шагать в ногу вместе с властью. Правители России хотели видеть своих подданных только в качестве рабов и «тварей дрожащих» и никак не желали видеть в опасной близости от себя граждан независимых и свободных. Гражданского общества в России, как не было во времена Петра и Екатерины, так нет его и теперь. Только мечты и вздохи: «О вольность, вольность, дар бесценный» (Радищев).