Выбрать главу
Давно ль они кичася пили Вино из синих хрусталей?.. —

вопрошал Константин Батюшков. И... сам сошел с ума. Дмитрий Веневитинов неожиданно простудился и умер в 22 года. «Я чувствую, во мне горит Святое пламя вдохновенья...» Горело и погасло. Грибоедов погиб в Тегеране – и еще неизвестно, какая судьба ожидала бы его в России. Аполлон Григорьев никак не мог встроиться в жизнь и сгорел от алкоголя. «О, говори хоть ты со мной,/ Подруга семиструнная!..»

Особый случай с Петром Чаадаевым. «Главный рычаг образования души есть без сомненья слово...» – писал он в пятом «философском письме». В 1836 году по указанию Николая I Чаадаев был официально объявлен сумасшедшим и навсегда лишен права печататься. Как могла высшая власть допустить такое, к примеру, высказывание Чаадаева: «Любовь к отечеству есть вещь прекрасная, но еще прекраснее любовь к истине». Какая истина?! Истина в России – царь и трон. Что скажут, то и будет. А кто там на троне? – какая разница! Главное – молчание ягнят.

И перечитаем вновь Ходасевича:

«...идет череда: голодный Костров; «благополучный» Державин, преданный Екатерине и преданный Екатериной; измученный завистниками Озеров; Дельвиг, сведенный в могилу развратной женой и вежливым Бенкендорфом; обезумевший от «свиных рыл» и сам себя уморивший Гоголь; дальше – Кольцов, Никитин, Гончаров; заеденный друзьями и бежавший от них, от семьи куда глаза глядят, в ночь, в смерть, Лев Толстой; задушенный Блок, загнанный большевиками Гершензон, доведенный до петли Есенин. В русской литературе трудно найти счастливых: несчастливых – вот кого слишком довольно. Недаром Фет, образчик «счастливого» русского писателя, кончил все-таки тем, что схватил нож, чтобы зарезаться, и в эту минуту умер от разрыва сердца. Такая смерть в семьдесят два года не говорит о счастливой жизни. И, наконец, последнее поколение: только из числа моих знакомых, из тех, кого знал я лично, чьи руки жал, – одиннадцать человек кончили самоубийством.

Я называл имена без порядка и системы, без «иерархии», как вспомнились. И, разумеется, этот синодик убиенных не трудно было бы весьма увеличить. Сколько еще пало жертвой того общественного пафоса, который так бурно и откровенно выразил городничий в своих проклятиях «бумагомаракам, щелкоперам проклятым»? Того пафоса, коим охвачен был на моих глазах некий франтоватый молодой человек в Берлине, перед витриной русского книжного магазина, он сказал своей даме:

– И сколько этих писателей развелось!.. У, сволочь!

Это был маленький Дантес, совсем микроскопический. Или, если угодно, городничий, потому что ведь Дантес сделал то самое, о чем городничий думал. А городничий думал то самое, что, по преданию, сказано о смерти Лермонтова: «Собаке собачья смерть».

Лесков в одном из своих рассказов вспоминает об Инженерном корпусе, где он учился и где еще живо было предание о Рылееве. Посему в корпусе было правило: «за сочинение чего бы то ни было, даже к прославлению начальства и власти клонящегося – порка: пятнадцать розог, буде сочинено в прозе, и двадцать пять – за стихи».

Возникает естественный вопрос, а как там на Западе, «с этим делом». Ходасевич отвечает: «Конечно, мы знаем изгнание Данте, нищету Камоэнса, плаху Андре Шенье и многое другое – но до такого изничтожения писателей, не мытьем, так катаньем, как в России, все-таки не доходило нигде. И, однако же, это, не к стыду нашему, а может быть, даже к гордости. Это потому, что ни одна литература не была так пророческой, как русская. Если не каждый русский писатель – пророк в полном смысле слова (как Пушкин, Лермонтов, Достоевский), то нечто от пророка есть в каждом, живет по праву наследства и преемственности в каждом, ибо пророчественен самый дух русской литературы. И вот поэтому – древний, неколебимый закон, неизбежная борьба пророка с его народом, в русской истории так часто и так явственно проявляется. Дантесы и Мартыновы сыщутся везде, да не везде у них столь обширное поле действий...»

Да, Россия – это ширь. Громадная территория и почему-то много писателей, думающих и пишущих. Пророков и кандидатов в пророки, и поэтому есть кого побивать камнями. Народ это делает с удовольствием, ну, а власть – с наслаждением.

У Владислава Ходасевича был один список жертв, у Корнея Чуковского свой. 30 марта 1958 года он записывает в дневнике о встрече с Михаилом Зощенко, с «заклейменным и отверженным»: «...Ни одной прежней черты. Прежде он был красивый меланхолик, избалованный славой и женщинами, щедро наделенный лирическим украинским юмором, человеком большой судьбы...» И вот после уничтожающей критики в печати (власть сказала: «Фас!»): «с потухшими глазами, со страдальческим выражением лица, отрезанный от всего мира, растоптанный. Ни одной прежней черты... Зощенко седенький, с жидкими волосами, виски вдавлены внутрь, – и этот потухший взгляд!»