Выбрать главу

Тут заголосили невидимые люди, что следует забрать одежду из гардероба, а потом можно возвращаться и пьянствовать далее. Я решил, что пора идти домой, спустился в гардероб и обнаружил, что номерок потерян. Бабушки наотрез отказались отдавать мне куртку хоть бы даже и в обмен на деньги, гнали к руководству музея. Я поднялся в указанную дверь, руководства не обнаружил, вновь спустился в гардероб. Меня послали вниз. Там я тоже никого не нашел. За моими попытками сочувственно наблюдал поэт Гандлевский, натерпевшийся недавно в битве с антибукеровскими бюрократами. Теперь вот и я попал в те же самые безжалостные жернова... С надцатой попытки мне удалось уговорить бабушку взять у меня объяснительную и деньги. Я написал:

"Объяснительная.

Я потерял номерок. В Политехническом музее.

Число. Подпись".

Одна из бабушек взяла у меня ручку, подписала снизу что-то типа "отдал деньги".

- Сколько? - это не я спросил, это она у меня спросила.

Я пожал плечами.

- 15, - решила бабушка.

Надеюсь, она сдала бумагу куда следует и ее положили в архив. Теперь, среди многих тысяч единиц хранения этого святого здания, есть и моя единица, мой текст. Это очень приятно. А когда-нибудь юный филолог, наткнувшись на эти строки, вычислит день, в который происходили описываемые события (сделать это нетрудно, имея в виду свадьбу Пушкина), и полезет в архивы Политехнического в поисках драгоценного документа...

У метро "Динамо" подошел человек и предложил купить за пять тысяч (в три раза дешевле, чем сложить свой документ в архив Политехнического) часы. Добавил, что он "мастер спорта ЦСКА". Рисковал. А если бы я оказался динамовским фанатом?

Через пару дней я зашел к поэту Наталье Исаковне Беккерман, и она мне рассказала, что нерусская музейный работник Спивак нашла тогда мой номерок и отдала его филологу Баку.

Через неделю, на том мероприятии, на котором диджей Александров не отдал мне журналы "Урал" с прозой про стрекозу, поэт Гандлевский спросил меня:

- Вы сегодня без пальто?

88 МОИХ РУБЛЕЙ

И 25 ТЫСЯЧ ЧУЖИХ ДОЛЛАРОВ

По дороге из редакции "Русского телеграфа" в Дом русского зарубежья на вручение солженицынской премии великому ученому В. Н. Топорову я заскочил на Центральный телеграф: отправить в Соединенные Штаты Америки две странички факса. Обычно я отправляю факсы из дома или с работы, потому не знал, сколько эта услуга стоит на улице. Подозревал, что недешево, что придется заплатить рублей двадцать - тридцать. Пришлось заплатить восемьдесят восемь двадцать. Сия цифра отпечатала на моем челе след глубочайшей задумчивости, который сохранялся до самого вечера.

В Дом зарубежья я приехал где-то к половине четвертого, когда публика уже забила как следует душный зал. В дверном проходе стоял писатель-южноуралец Маканин, который пожаловался:

- Меня все принимают за охранника.

- Почему? - спросил я.

- Все со мной здороваются, - пояснил Маканин. - Заходят, видят, мужик в дверях, - и сразу здороваются...

Я открыл было рот, чтобы предположить, что с Маканиным люди могут здороваться не единственно как с охранником, но скорее как с выдающимся сочинителем нашей эпохи, но не успел: Маканин тут же и впрямь проявил качества стража правопорядка, быстро взяв меня за локоть и сдвинув к стенке, ибо по проходу шел Солженицын.

Накануне, кстати, журналист Кузьминский, склонный к скепсису по любому поводу, почему-то взялся утверждать, что Солженицына не будет на вручении премии своего имени. Мы даже поспорили с ним по этому поводу на два рубля. Выиграв спор, я уменьшил свой сегодняшний убыток с 88, 20 до 86, 20.

Топорову, однако, солженицынское жюри присудило "за служение национальному самопознанию в духе христианской традиции" аж 25 тысяч американских долларов из фонда, который сложился из гонораров за повсеместные издания гениальной книжки "Архипелаг ГУЛАГ". Я присел рядом с вечно хмурым писателем-реалистом Павловым и стал считать на бумажке, сколько факсов в Соединенные Штаты Америки с Центрального телеграфа может отправить на эти деньги лауреат. Получилось, три тысячи пятьсот семьдесят один с половиной.

По совести, не так и много. Но это по совести. В деньгах - нормально. Меж тем началась церемония. Солженицын рассказал о заслугах Топорова перед отечественной словесностью, сообщил, что в "Мифах народов мира" Владимир Николаевич писал такие статьи, как Космос, Хаос, Первочеловек, Крест, Порядок и Пространство. Потом афористично реферировал работы академика о Карамзине (который тянет из восемнадцатого века в двадцатый луч эротизма), Тургеневе (у которого "мистическая ясновидческая струя") и Ахматовой (умевшей обнаружить в личном историческое вещество, а в историческом трансисторическое).

"Как удачно сказано, - подумал я. - А ведь, по сути, эти слова можно применить и к моему творчеству... Личное в нем превращается в историческое вещество, а историческое - правда, не каждый раз, но зачастую - в трансисторическое..."

В зале тусовалось десятка полтора телевизионщиков и радийщиков, которые порадовали меня тем, что вытягивали диктофоны на длинных руках и микрофоны на палках-ходулях не к трибуне, а к укрепленным под потолком динамикам. Когда Солженицын завершил свое слово, большинство из них живо смылось. Лауреата снимали уже не на десять, а на пару камер.

Лауреат прочел концептуальный текст, Премиальное Слово. Длилось оно, наверное, полчаса и было посвящено животрепещущим проблемам мироздания. Топоров говорил, что древнерусского человека привлекали смирение, отказ от богатства (тут я снова с горечью вспомнил о факсах), отказ от власти и устремленность к иной жизни. Критик Басинский, сидевший в президиуме аки член жюри, на словах "к иной жизни" сдернул с носа очки и отер слезу.

Официант в золотой жилетке грациозно проскользнул меж публики с подносом, в центре которого одиноко стоял фужер с водой. Поставил фужер перед лауреатом.

- Жалко тоскующих по целому и взыскующих его, - сказал Топоров.

- Целое как высшая реальность уже рассупонило свои объятия, - сказал Топоров.

Я записывал речь лауреата бледно-зеленой ручкой на каких-то случайных листах, второпях и кривым почерком: это я сообщаю, потому что усомнился сейчас в слове "рассупонило". Может быть, там было другое слово.

- Первые люди предпочли познание бессмертию, - сообщил Топоров, имея в виду Адама и Еву.

У меня в голове закрутились фразы для полемической статьи: "Утверждая, что первые люди предпочли познание бессмертию, академик Топоров атрибутирует этим первым свой собственный понятийный аппарат. Но поскольку представление о бессмертии так или иначе является результатом познания, постольку Адам и Ева не могли предпочесть нечто, о чем у них не было представления, механизму обретения такового представления... Скорее они просто захотели яблочка..."

Академик меж тем продолжал неудержимо льстить интеллектуальным и, главное, реципиентарным возможностям аудитории, сказав что-то о выделенности видения, приводящего к ведению, и о том, что сверхзнание знаменует преодоление пространства и времени, самой тварности. Я пожалел, что на церемонию не приехал, хотя и собирался, мэр Москвы: ему было бы интересно.

На этом моменте я отвлекся и стал беспорядочно вертеть головой, пока не встретился взглядом с сотрудником "Независимой газеты" Г. Заславским. Заславский человек серьезный, положительный. Как-то во время Антибукеровской церемонии, которую устраивает "НГ", у меня брало интервью Российское телевидение, а Заславский, пробегавший мимо, оттащил в сторону руководителя съемочной группы и сообщил ему, что они зря берут у меня интервью, поскольку я ненавижу "Независимую газету". Я мысленно одобрил Заславского: правильно, надо защищать свое всеми фибрами, а то уж сколько можно болтаться в проруби абстрактного гуманизма и общечеловеческих ценностей. Мне почему-то кажется, что Гриша хочет со временем стать министром культуры. Я показал Заславскому язык. Он быстренько отвернулся.