И в том, и в другом случае книга помогает жить. Но – по-разному. Писатель либо берет на себя роль терапевта-утешителя, навевающего человеку «сон золотой», либо строгого учителя, ментора, открывающего ему глаза, говорящего горькие истины.
Наша культура – так уж исторически сложилось – всегда предпочитала второй, зеркальный путь. «Традиционное место церкви как хранителя истины заняла в русской культуре второй половины XVIII в. литература, – замечает Ю. М. Лотман. – Именно ей была приписана роль создателя и хранителя истины, обличителя власти, роль общественной совести. При этом, как и в Средние века, такая функция связывалась с особым типом поведения писателя. Он мыслился как борец и праведник, призванный искупить авторитет готовностью к жертве. Правдивость своего слова он должен был гарантировать мученической биографией»[9].
В литературе XIX в. от Пушкина («Пророк») до Толстого и Достоевского эта традиция была определяющей. «Она <русская литература> стоит на крови и пророчестве», – подводил итог В. Ходасевич[10].
Чехов смотрит на такую роль писателя со смешанным чувством зависти и восхищения. «Вот умрет Толстой, все пойдет к черту! – повторял он не раз. – Литература? – И литература»[11] (воспоминания И. Бунина).
Но в себе и писателях своего поколения Чехов не чувствовал толстовской силы и решительности учить мир, обращать его в свою веру. «Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и вас зовут туда же, и вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие – крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдаленные – Бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п. А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше ни тпрру ни ну… Дальше хоть плетями нас стегайте» (А. С. Суворину, 25 ноября 1892 г.; П 5, 133).
Причины такого отсутствия «капли алкоголя» лежат, по Чехову, в истории. Жизнь настолько усложнилась, некоторые из прежних идеалов так дискредитировали себя, истина так многообразна, что было бы грандиозным самомнением претендовать на абсолютные ответы.
Поэтому высоким титулам поэта-пророка, «глаголом жгущего сердца людей», или писателя-учителя, страстно обличающего общественные язвы, Чехов предпочитает скромное звание литератора, беллетриста, сделанного из того же теста, что и его читатели, и по мере сил исполняющего свой долг (на эту тему и написана, еще в юности, иронически-исповедальная «Марья Ивановна»). Литератор – не хранитель, а со-искатель истины, владеющий словом и образом, собеседник разговора наедине. «Вы спрашиваете: следует ли, написав рассказ, читать его до напечатания? По моему мнению, не следует давать никому читать ни до, ни после. Тот, кому нужно, сам прочтет, и не тогда, когда Вам хочется, а когда ему самому хочется» (Б. Лазаревскому, 30 января 1900 г.; П 9, 37).
Он стал таким интимным, близким собеседником, «нашим Антошей Чехонте» (В. Розанов) для целого поколения, часто более важным и понятным, чем «большая классика» с ее напряженным, экстатическим пафосом, проповедью и пророчеством.
Один из современников, его знакомый, журналист и врач В. А. Поссе, вспоминал о своем чтении публичной лекции о Толстом и Достоевском уже после смерти Чехова: «Ко мне явились гимназистки старшего класса местной гимназии и просили прочитать лекцию о Чехове. Но я отказался, откровенно заявив, что Чехова я читал, но не изучал. Они очень огорчились и, уходя, добродушно сказали: „Вы уж, пожалуйста, Чехова хорошенько изучите, он нам гораздо ближе Достоевского и Толстого“»[12].
И сам «великий Лев» временами ревниво замечал, что его поздняя общественно-философская проповедь, его попытки открыть всеобщую истину и профессору, и мужику, и императору, и России, и всему миру вызывают не такое понимание, как вроде бы ни на что, кроме художества, не рассчитанное чеховское слово.
«И теперь уже получил два письма от революционеров, – записывает Д. П. Маковицкий в августе 1905 г. слова Толстого. – Один цитирует Чехова. „Надо учиться, учиться науке спасения“. Искусственная, насилу придуманная фраза, которой он, Чехов, закончил какой-то рассказ. (Вероятно, речь идет о финале рассказа „Убийство“, где сказано: „…хотелось жить, вернуться домой, рассказать там про свою новую веру и спасти от погибели хотя бы одного человека и прожить без страданий хотя бы один день“. – И. С.) Они видят в Чехове… таинственные пророчества. Я в Чехове вижу художника, они – молодежь – учителя, пророка. А Чехов учит, как соблазнять женщин»[13].
9
12