– Спасибо, – сказал он. – Он умер сегодня, и я не смогу поехать на похороны.
Разумеется, он солгал, одним махом убрав двое суток, но в скрипучем кресле отельного холла это не имело значения: маловероятно, что журналистка заметит нестыковку, а если и заметит, то отнесет на счет скорби, состояния дезориентации, в которое мы впадаем, потеряв близкого человека. Но зачем он солгал? Неужели начал стыдиться своего решения не ездить на похороны, как будто стыд – это попутчик, который догоняет нас в путешествии, после того как задержался с отъездом? Журналистка стала расспрашивать про отца, испанского политэмигранта в Колумбии, происходившего из семьи военных, которые не поддержали переворот Франко, и Серхио подробно отвечал, но предательские слова о похоронах не переставали его мучить.
– А, так он, значит, жил здесь, – обрадовалась журналистка. – Здесь, в Барселоне?
– Да, но недолго.
– А где именно?
– Не знаю. Он не рассказывал. Думаю, сам не помнил.
Он дал еще два интервью, но от ужина с представителями фильмотеки, извинившись, отказался: он очень устал и хочет побыстрее лечь. «Конечно, конечно, – ответили ему, – завтра начинается самая работа». Поднялся в номер. Толстые оконные стекла не пропускали гвалта компаний, выпивавших внизу под пальмами. Лег, закрыл глаза, надеясь отдохнуть, но не смог. Думал о заданных вопросах и об ответах, которые честно постарался дать, хоть и считал, что говорить о кино необычайно трудно: слова только все запутывают и вызывают непонимание. С другой стороны, сейчас он был очень рад своим обязанностям, потому что они отвлекали от боли и не давали печали подобраться ближе. В интервью он хвалил роман Венди Герры, по которому снял «Все уезжают», много говорил про «Стадионный переворот» – комедию, где герильеро и солдаты заключают перемирие, чтобы спокойно посмотреть футбольный матч, рассказывал про «Проигрыш – дело техники» и дружбу с романистом Сантьяго Гамбоа и в тысячный раз, отвечая на вопросы про «Стратегию улитки», упоминал отца, который пережил Гражданскую войну именно здесь, в Барселоне, еще до многолетних блужданий в эмиграции, окончившихся Колумбией. Но где, в какой части города он жил? То ли отец не говорил, то ли Серхио забыл.
Уснуть не получилось; усталость, если и была, теперь улетучилась окончательно. Виной тому то ли отголоски джетлага – все-таки он перелетел океан каких-то пять дней назад, – то ли странные волны электричества, проходившие по бессонному телу. Так или иначе, Серхио не мог больше лежать в постели. Он надел пиджак, потому что резко похолодало, посмотрел отельные брошюры и минуту спустя, следуя за посулами рекламных фотографий, уже поднимался на крышу. Там нашел свободный стул и сел любоваться ранней ночью над старым городом, простиравшимся до моря. Облака разошлись, ветерок шевелил салфетки. С высокого стула перед стеклянным столиком, казалось, легко было сорваться прямо на улицу. Серхио не понял, что появилось раньше – бокал красного вина в руках официантки или прежний неловкий вопрос: если от него потребуют объяснений, почему он решил не ездить в Боготу в последний раз увидеть лицо отца, что он скажет? Разумеется, потому что хотел побыть с Сильвией и Амалией и встретиться здесь, в Барселоне, с Раулем. Отлично, но разве это все? Нет ли других причин?
Внизу одно за другим загорались окна Эль-Раваля, слева светилась линия Рамблы[2], приковывала взгляд и вела за собой до порта и невидимого памятника Колумбу. В небе видны были огни самолетов, подлетавших к Эль-Прату. Серхио вынул телефон – яркий дисплей нарушил уютные сумерки бара, соседи оглянулись – и проверил ватсап. Двадцать семь сообщений с соболезнованиями, а потом строчка от Сильвии: «Ты как?» Он ответил: «Хорошо. Не буду скрывать, я все время думаю о тебе. Я хочу, чтобы у нас получилось». Пришел ответ: «Сейчас важнее всего думать о папе. Ты думаешь о нем?» Серхио написал: «Да, вспоминаю». Но воспоминания были бесформенные, неясные, они сопротивлялись взгляду, неприятно врывались и все никак не могли окончательно ворваться в спокойный вечер, в это одиночество, которое завтра с приездом Рауля безвозвратно уйдет. «Столько ссор, – написал Серхио. – Мы так много всего делали вместе, и в Китае, и в герилье, и в кино, и на телевидении, но все эти воспоминания, как я ни стараюсь их подсластить, хорошими не назовешь». Он поднял лицо; над городом пролетал очередной самолет, на этот раз ниже, поэтому слышался его далекий гул. «И все-таки я точно знаю и всегда говорю, что я ученик отца. Я никогда бы не сделал того, что сделал, если бы не вырос в его мире». Он отложил телефон и снова посмотрел в небо: самолет летел в глубокой выси, на юг, к аэропорту – по крайней мере, Серхио казалось, что аэропорт в той стороне. Телефон завибрировал (наверное, Сильвия ответила), но Серхио не обратил внимания, потому что его взгляд, следивший за крошечными огнями самолета над низкими зданиями, натолкнулся на нечто новое: силуэт горы, лежавшей на горизонте, словно спящее животное, а над ним – тускло подсвеченный замок. В груди что-то запнулось; Серхио был уверен, что никогда в жизни не сидел на этой террасе, да и ни на какой другой в Барселоне, а потому совершенно не понимал, откуда на него навалилось внезапное чувство при виде горы, называвшейся, догадался он, Монтжуик.