— Ты, сука поганая, гений, любимая, я женюсь на тебе, все делаешь правильно, а вот этот синьор… Синьор, а синьор, что в сценарии написано?
— Так, м-м, — артист для важности нацепил очки, полистал (впервые в жизни) книжечку сценария. — Тут написано, так, м-м, «о-па». «Опа!», нет «Она су-ет» (хм, почему она, а не он? «го-ло-му», нет, «го-л-ову под крыло лю-би-мо-му, но э-то не…»
— Хватит, дубина, милый, все поняли, что дважды кончил на весь Оксфорд. Тут ясно сказано о движении — «она сует голову под крыло любимому». Ну, то есть, ей кажется, что любимому, но это неважно. Нужно сделать ей крыло, а зачем ты задницей дергаешь?
— А чем же еще?
— Крыльями, мать твою! Ты был когда-нибудь в постели с любимой женщиной?
— Я?!
— Ты!
— Это вы мне?! Тут у вас черт знает что в сценариях пишут, а у нас в постелях так не поступают!
— Кто это придумал? — заорал Валькареджи, плотоядно высматривая в толпе пожарных и прохожих меня.
— Я, — потупясь, как нашкодивший у Виттенбергского собора Мартин Лютер, вышел я.
— Раздевайся и показывай.
О, губительная сила искусства, целующая нашими губами совершенно незнакомые губы. О, страсть, мать искусства, знакомящая нас только наутро на подушке — привет, а как тебя зовут?
Она сунула голову мне под крыло и, шепча слова мимо микрофона, почему-то лизнула там, где извитые от нервозности волосы напрямую связаны с бьющимся сердцем. Стало щекотно пьяняще.
— Послушайте, вот кого надо. Послушайте, остолопы драгоценные, уберите с них простыню — у них же все и так получается.
Проведя дрожащими пальцами по ее пламенному съедобному соску, я отправился в замысловатый катабазис, пока не почувствовал, что вот и вся эта глупая цивилизация кончается там, где и началась. Мои электрические пальцы раздвигают податливую, негусто заросшую кожу и поскальзываются во влагу и запах. Там глубоко и жарко, там очень глубоко, туда не заплывать, ну как же не заплывать, ну как же не попадать, когда Ярмина стонет, тихо и счастливо стонет мне под мышку, под кошку, под невыносимый оргазм крупнокалиберных орудий, как придумал Алим, как предсказано мной в моем сценарии.
Когда я был маленьким мальчиком, мне было интересно и удивительно — как это там у девочек и теть все устроено по другому? Когда я стал большим мальчиком, мне остается удивительно и интересно до сих пор. И верный всепобеждающему учению, я заученно подтверждаю — да, в женщине все должно быть прекрасно — и глаза, и туфли на высоком каблуке. Но когда прекрасная румынская[108] гимнастка подлетает к брусьям и у нее в голове нет ничего, кроме этих деревяшек, в моей голове знаете что? То, на что я у гимнастки смотрю. А смотрю я знаете куда?.. Вот почему в Древней Греции были такие слабые спортивные результаты, потому что гимнастки там гимные такие были, то есть голые.
Так вот и в таверне старого Пьетро Виалли, где еще не было случая, чтобы кому-нибудь с утра подали его капучино, но зато вечером над стойкой работает телевизор, показывая, как какая-нибудь «Атланта» стойко бьется в лапах самого «Милана», так, что даже шейкер перестает биться в лапах старого Пьетро, хотя у него и хронический тремор, что не спасает его от возмущинных[109] девушек, требующих выключить этот ваш футбол и сделать музыку потанцевать, на что старый Пьетро со свойственным ему резонерством[110]…
Агасфер, поблескивая в темном уголке таверны новенькими круглыми очками, тихим голосом что-то говорил толстому пожилому и потному господину, который заискивающе икал, слушая смертельные словесные комбинации, раскрываемые перед ним древнейшим прохиндеем Земли. Пишущий эти строки не мог разобрать этих слов, во-первых, потому что далеко сидел, ибо все подступы перекрывали гориллы обоих полов, вооруженные до зубов, незаметно рассаженные тут и там, а во-вторых, потому что ни хрена не понимал по-итальянски.
— Так что, уважаемый, как говорили у нас в Палестине — если не хочешь на Голгофу, так и не надо — что означает: если вы думаете, что это банковское авизо фальшивое, не принимаете его и считаете мою акционерную фирму «Агасфер чинечита мундиале» дерьмом собачьим и плодом расстройства мозгов рогоносца, то вот вам копия решения собрания акционеров о том, что контрольный пакет акций принадлежит вашему брату, отцу сицилийской маф…
— Тс-с, — застонал банкир.
— …инфраструктуры.
— Ты надул меня, проклятый иудей. Ты поставил меня в безвыходное положение. Я убью тебя.
— Ну-у, это невозможно по трем причинам. Я бессмертен — это раз…
Дальше ничего не было слышно, поскольку у дверей заведения со зловещим визгом притормозила скорая венерическая помощь и оттуда вывалился бледный, пьяный, но по-прежнему мужественный и бессмысленно улыбающийся Алим-муалим, способный обучить кого угодно всему на свете. Девушки, конспиративно обнимаемые гориллами, юноши, конспиративно обнимаемые гориллицами, обернулись на визг. И тоска, клянусь, покрыла их карие очи.
Один из телохранителей попытался не пустить Алима в темный угол, но получил от него по зубам. Троим-четверым все-таки удалось скрутить беднягу и приставить к горлу нож. На что Агик, с мирным видом проходя мимо, философски заметил:
— Вот так всегда, Алимчик. Хороших людей мучают и убивают ни за что.
— Послушай, — прохрипел Алим, итальянский полутруп, талантливый человек, — что с нашим Джузеппе Бонафини будем делать? Из кино вылезать не хочет. На море купаться ехать не хочет. Все выясняет с какой-то там ассистенткой какие-то художественные проблемы, в результате чего ее муж уже превратился в крупный рогатый скот. Наш друг выпадает из собственного поиска.
Агасфер, переминаясь с ноги на ногу и выглядывая сбоку от гориллы, все же нашел время предложить:
— Пора бечь.
— «А теперь, — вдруг резко прервалась трансляция футбола по телику и показался Большой симфонический оркестр под управлением — господи! самого! ну прям не знаю! — он подталкивал дирижерской палочкой в спину упирающегося Лучано Паваротти вперед, — премьера песни Алима Костакурта «В Краснокаменском саду музыка играица»!»
И тут везде начались танцы.
Законы жанра требовали развития действия, никому не ведаемые толком законы требовали напряжения действия, чтобы звучала низкая тревожная нота, чтобы часы на камине громко забивали время, а солнце всходило в подчеркнуто последний раз. Тогда бы на сцену выступал саспенс и обводил мутным глазом притихшую зрительскую массу: «Ну что, притихли? Ща я вам устрою».
Но когда в талантливой стране Италии группа извергов заминировала как-то Болонский вокзал, ни у кого из будущих покойников не зазвучала в ушах тревожная низкая нота.
Ярмине же приснилось под самую пробужденность, когда игривое солнышко пощекотало ее за волоски в носу[111], что она читает в сценарии: «Любви и смерти всегда вдоволь». Что это такое? Она отлипла сонным ухом от моего плеча и поглядела на меня. В моих глазах стояли слезы. Ярмина провела языком по соленой дорожке до моих губ. И улыбнулась самой убедительной из своих трехсот четырнадцати улыбок.
— Все будет хорошо, кариссимо.
Так я тебе, пьячиссима, и поверил.
А нотка-то низкая все-таки звучит из приоткрытой двери микшерской. Алим, загримированный от докучливой популярности под Санта-Клауса, о чем-то толкует с длинным черноусым типом, загримированным под Снегурочку.
— Нон диментикате, перфаворе, ла востра компаньери, — подмигивает бродячему композитору подозрительный. Все, мол, обернется.
И очень, очень тревожно скрипит дверца сейфа. Агасфер обшаривает обе полки чуткой рукой и только с вечной тоской в очах сдувает с пальцев пыль.
Синьор режиссер сидит в артистическом буфете и жует, заказанный в знак траура по Тольятти, антрекот из слонятины. Взъерошенная Ярмина со стаканом чего-то в руке подлетает и выпаливает:
— До Клаудии не могу дозвониться с вечера. Съемка-то будет?
109
слово такое новое, означающее — девушка, возбужденная присутствием мужчины и возмущенная отсутствием в нем внимания (прим. автора).
110
далее еще семь-восемь придаточных предложений может придумать любой читатель этой страшной повести (предложение автора).
111
даже у самых красивых женщин есть волоски в носу. Только очень красивые (анатомическое прим.).