ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
После замкнутого пространства подводной лодки мир казался Павлову огромным и удивительным. Прохладная ночь сильно пахла водорослями, на закатной стороне неба, по его нежной синеве, вызубривались далекие горы, чуть правее, на склоне сопки, возвышавшейся правильным конусом, спал военный городок. Под круглой луной холодным серебром плавился угомонившийся океан. Даже не верилось, что совсем недавно он гневался и клокотал, ярился и швырял пену.
Из приоткрытой рубки корабля, стоявшего у соседнего причала, доносилась широкая, волнующая мелодия. Чарующие звуки музыки заполняли все вокруг. Чудилось, что океан не только прислушивается к ней, но и вполголоса подпевает, сверкая по горизонту мелкой чешуей.
Мягко пели скрипки. Проникновенная их исповедь звучала сдержанно, доверительно, словно то не струны пели, а открывалась просторами Русь необъятная, по бескрайним ковыльным степям шумел легкий ветерок, теплый, шаловливый, ласковый. Потом ветерок начал крепчать, разгонялся, буйно колыхался в травах, в пшеничных нивах, в березовых рощах, гнул камыши у широкой реки… А может, то сам батюшка Океан заговорил? Сначала он радовался ветерку, ластился к нему, угождал, а как запел ветер в снастях, заскрипел в мачтах, засвистел в полную силушку, тогда и океан разошелся… Но почему степь, почему океан?.. Может, то звуки — слова притчи туманной, слышанной в далекой юности, может, чья-то душа рвется в смятении? Да мало ли что всколыхнется, когда слышишь настоящую музыку…
В последние годы Павлова все больше привлекал волшебный мир звуков. А началось это давно. Еще мальчишкой, делая уроки за отцовским столом, иной раз он забывал выключать картонный, в виде тарелки, репродуктор и с удивлением замечал, что репродуктор совсем не мешает, даже помогает думать, когда приносит тихие, задушевные напевы. Что там передавалось, он не знал, но постепенно музыка начинала нравиться. Особенно хорошо было под музыку читать книги: отважный д’Артаньян казался еще отважнее, Соколиный Глаз еще благороднее… Потом, уже в военно-морском училище, старенький капельмейстер так складно рассказывал о Моцарте, Григе и, конечно, о Чайковском, так образно дополнял рассказанное своим духовым оркестром, что Павлов всерьез подумывал: не будь такой профессии — моряк, непременно сделался бы дирижером.
— Приобщайтесь, молодые люди, к музыке! — с дрожью в голосе призывал капельмейстер. — Море и музыка — самое прекрасное!.. Приобщайтесь к прекрасному, и оно одарит вас сторицей!
Позднее, в лейтенантах, когда служил на малых кораблях, бывало, на рейдах, коротая ночи, с удовольствием слушали Москву: симфонии, концерты, оперы…
Как-то за полночь Павлов перечитывал в «Войне и мире» место, где Наташа, готовясь встретить раненого князя Андрея, находилась в крайнем смятении; а тут как раз по радио передавали песню «Во поле березонька стояла». Так с тех пор и остались в глубине его памяти вместе — несчастная, растерянная Наташа Ростова и одинокая, озябшая березка. Тогда и дошло, что большие чувства всегда рядом с большой музыкой, вернее, в самой музыке. Сама музыка — это любовь и ненависть, это восторг и уныние, это тревога и раздумье, это взлет и падение, это всегда надежда…
«Что у нас завтра? — подходя к городку, Павлов переключался на береговые заботы. — Ах, да!.. Ведь должен быть гарнизонный смотр самодеятельности… Ветров давно напоминал».
Жюри обосновалось в пятом ряду — грузный майор Скоробогатов — худрук местного ансамбля, незнакомая Павлову женщина в очках, блондин с усиками — начальник клуба, еще офицер и мичман. Сидят важно, даже пыжатся. Все хлопают, а им не пристало. Только крестики ставят на программках, да еще прикрываются, когда их ставят. В переднем ряду сидит сам Терехов, по левую руку от него — Павлов с Ветровым, по правую — Карелин с Игнатенко. Они сегодня соперники.
Только что румяный мичман с якорьками на воротнике объявил следующий номер. Занавес распахнулся, обдав первые ряды холодом, и на сцене появилось пять матросов с гитарами на ремнях, с контрабасом у плеча, с аккордеоном, к которому склонился в томительном ожидании чернявый парень, словно впервые видел клавиши, а маленький и белобрысенький певец застыл рядом с микрофоном. Синие матросские воротники у музыкантов — скорее, не синие, а бледно-голубые, видно, не обошлось без перекиси — подняты кверху. Брюки у всех обтягивали втугую бедра, а внизу ширились без всякой меры и еще имели скос назад, из-под которого виднелись каблуки явно с лишними набойками. Прическа у артистов тоже особенная: сзади и на висках волосы были такой длины, за которую даже добрые патрули в гарнизоне не колеблясь препровождают в комендатуру, и в книге задержанных появляется запись — «не стрижен».