Выбрать главу

Узнав, что он идет с вами, мы перечеркнули все наши страхи и опасения. И, уж конечно, никаких сомнений в «законности» поездки у нас не возникло. Мы помогали вашим сборам в дорогу…

Помогали не только мы — дружно поднажали ребята из вашей группы, чтобы закончить программу практики неделей раньше. Таково было условие Виктора Ивановича: иначе все летело бы кувырком. Наступил день отъезда.

И вдруг звонок мне в редакцию из техникума. В трубке голос Виктора Ивановича: «Вы знаете, что затеял ваш сын?.. Срыв практики!.. Обманули преподавателя!.. Развал в группе!.. Потрясающее самоуправство!..» Говорил, будто гвозди в мозг заколачивал.

На квартире Владимира Антоновича я был уже через пятнадцать минут. Он ничего не мог понять. Какое самоуправство? Какая самочинная выдумка? Согласие-то получено, да и ребята на практике трудились каждый за троих, чтоб управиться до срока.

— Во всяком случае, — заключил Владимир Антонович, — одно ясно: сегодня никаких отъездов…

Он еще не договорил, как распахнулась дверь в комнату. На пороге стоял ты. А позади из коридорной тьмы проступали обескураженные лица твоих друзей. Ты вошел с легкой иронической улыбкой:

— Д-да… Надо было предвидеть: редакция, конечно, поспеет раньше других. — И улыбкой сопроводил этот комплимент в мой адрес.

Дома к «теме дня» мы не возвращались: нельзя было не щадить твою боль, которой не выдал ничем. Только долго и молча стоял над собранным рюкзаком и скатанной палаткой. Стоял и думал. Через балконную дверь долетел дрожащий, как бы скомканный гудок электрички с вокзала: отходил твой поезд…

Ты очень рано лег спать. А ночью у твоей кровати долго стоял я. Было нехорошо и тяжко. Я видел твои вещи, обстоятельно собранные в путь. Зачехленный топорик на табуретке. Компас на столике. На ремешке походная фляга… Было грустно. И сами вещи казались грустными и чуточку удивленными.

Неприятности только еще начинались.

Утром снова телефон и голос Виктора Ивановича.

— Прошу прийти немедленно. Надо решать.

Я сижу против него в кабинете и смотрю, как нервно крутит он перед собой на столе аторучку. Виктор Иванович жалуется:

— Как вам нравится — он еще со мной не здоровается! Разговаривать не желает! На что это похоже! Надо решать!

Позвали тебя. Вошел молча. Получив приглашение сесть, молча опустился на стул против Виктора Ивановича. Смотришь ему в лицо.

— Объясни при отце все.

Ты молчишь.

― Объясни свое поведение, — нажимает Виктор Иванович. — Виноват кругом и еще разговаривать не желаешь, не здороваешься со старшими.

— Только с вами, — сухо уточняешь ты и все смотришь, смотришь ему в лицо.

Он почему-то отводит глаза. Лицо бледнеет. По шее идут красные пятна. Беспомощно и устало смотрит на меня:

— Слышите?

— Саша, — приступаю я с отвратительным чувством, будто говорю не то, что надо, и вообще делаю важное дело откуда-то с изнанки. — Виктор Иванович чуть не втрое старше тебя, и это просто недостойно…

— Именно! — подхватываешь ты. — Именно недостойно!

— Речь идет об уважении к старшим, — барахтаюсь я где-то на уровне Виктора Ивановича. — И ты…

— Ты требуешь, чтобы я лицемерил? Если бы ты знал все!

— Что знал, что?! — взвинчивается Виктор Иванович. — До какой вольности дошел сын — это если б знал? Как он себя держит?

— Виктор Иванович, — спокойно, чуть даже приглушенно звучит твой голос, — я здороваюсь только с теми, кого уважаю. — Встал и уже мне: — Все объясню потом. — И вышел.

Виктор Иванович раздраженно рисует мне обстановку. Потребовали: напиши объяснение, признай вину. Ты ответил: «Не считаю нужным!»

— И потом интересно: как вы сами все это оцениваете?

Как я оценивал… Как я мог оценить, зная пока одну внешнюю сторону дела? Противоречивые чувства переполняли меня: возмущали твой неуважительный тон и… моя собственная беспомощность. В одном только я был уверен: ты — пусть неумело, угловато, ершисто и с избытком пороха — отстаиваешь что-то принципиальное. Но что именно?

Еще день — еще звонок:

— Вас интересует, что написал вместо объяснения ваш Саша? Позвоните начальнику отделения, бумагу я передал ему.

Начальник отделения прочитал текст по телефону: «Прошу отчислить меня из техникума, поступление в который четыре года назад считаю нелепым недоразумением и намерен его исправить. Прошу вернуть документы».

В голове у меня полнейший сумбур. Нужен обстоятельный разговор с тобой, а я все откладывал его, понимал: пока ты взвинчен, пока не улеглись страсти, толковой беседы просто не получится.

Наконец ты рассказал мне все.

Поход на Ослянку был задуман давно. Готовиться вы начали, как только узнали: Владимир Антонович согласен идти с вами. Но тут одна загвоздка: его свободная неделя приходится как раз на последнюю неделю вашей практики. Вы решили: нажмем, закончим досрочно. Осложнений не предвиделось, Виктор Иванович сказал: если работы выполните, возражений не будет.

Но Виктор Иванович… возразил. Почему — этого мне не понять до сих пор. Он сказал «нет» в тот самый день, когда у вас все уже было сделано и пора настала ехать, сказал после того, как кто-то из группы, вероятно мелкий и завистливый, «накапал» ему, обрисовав дело так, будто работы еще выше головы, а вы просто-напросто «смываетесь»… И Виктор Иванович, даже не обнаружив намерения проверить и разобраться, с размаху заколотил свое «нет» в собственное обещание.

Тогда и запахло дымком.

Может, не были правы и вы? Разве нельзя было все по-людски: напомнить Виктору Ивановичу, пригласить его хотя бы накануне убедиться в том, что все в порядке?

Разговор наш тогда повернул с темы, кто неправ и в какой степени, на тему иную, хотя и очень близкую: об уважении к человеку, к своему слову. Ты сказал:

— Папа, ты не можешь от меня требовать уважения к человеку, который об свое слово ноги вытер… Вот я и подал заявлепие. Я уйду из техникума. Виктор Иванович руководит практикой. Объясни, как я могу учиться у человека, которого не уважаю? — Помолчал и добавил: — Разве это не смешно?

Из техникума ты не ушел. Заявление твое, бухнувшееся, как булыжник в спокойную воду, подняло раскатистую волну. Был педсовет, без Виктора Ивановича. На педсовете присутствовал директор, и его участие помогло решить все спокойно, как он выразился, без африканских страстей. Тебе, конечпо, «всыпали» за не слишком умпую выходку. Вернувшись домой, ты сказал:

— Все-таки приятно, когда тебе откроют, что ты в чем-то еще довольно крупный дурак. Перспектива как-то проясняется.

На Ослянку тебе сходить так и не довелось. А у меня такое чувство теперь, что история эта отняла у тебя что-то очень дорогое и важное (хотя и прибавила что-то, несомненно!), без чего неполной бывает радость жизни. Недаром ты пишешь Татьянке:

«…Берегись, моя хорошая, еще раз предупреждаю: я чудак, и тебе нелегко будет справиться с моими чудачествами. И вместе с тобой мы еще попутешествуем! Если нет у тебя страсти к туризму, не волнуйся: будет. Обещаю.

Еще немножко подожди, и я обещаю открыть тебе нехитрые секреты счастья. «И будешь ты царицей мира…» Хочешь? А я у тебя и спрашивать не буду. Хочешь ты или нет, а… будешь. Твой Сашка».

Нехитрые секреты счастья… Они начинались и с огромной, нежной любви к природе родной земли.

Когда пробудилась она, эта любовь? Конечно, в детстве. И что-то вложила в тебя бабушка Сяся, частенько сманивавшая внучонка по грибы или ягоды, а то и просто так — подышать лесом, поглядеть и потрогать его дива. Но самая первая капля любви этой все-таки влилась в тебя однажды из материнского сердца.