Мучились мы с этой заботой, ночей не спали, сто раз заходили на вокзал, толкались у билетных касс, на перронах стояли, пиво пили кружку за кружкой, чтоб в конце концов выскочить из поезда и вернуться к вдовушке. Письма много раз начинали писать, звали приехать, просили подкинуть деньжонок. Но ни одного письмишка так и не отправили, все изорвали в клочки, сожгли в печке, прослезясь, запили смородовым вином, по стаканчику чистой опрокинули. И постановили, что нечего нам ехать в деревню над рекой, обходить дядьев и теток, клянчить деньги, и писем не стоит слать, лучше съездить в ближайшую деревню, почти что слившуюся с городом, пошататься по ней денечек, круглыми сиротами прикинуться, присмотреть исподтишка Франусю родителей, определить по виду, по цепкому взгляду, по толковым речам, кто посолиднее, и привести в костел на венчанье, а коли понадобится, то и заплатить, не скупясь, за понапрасну потраченное время.
— Ты, сукин сын, малярная гнида, босомыжник вшивый, шелудивый, сроду не умывавшийся, — говорил я, захмелев, Франусю и лупил его по башке, а сам незнамо как радовался, что удалось его отвратить от мысли привезти из деревни родителей, а то и дядей, теток, свойственников. Одного только мне было жаль: корзин с яичками, с прессованным домашним сыром, зажаренных в духовке кур, фаршированных потрошками, подрумяненных на масле индеек, хрустящих гусей, а возможно, колбас, целой грудой вываленных на стол, окороков, зельца, ветчины, особых пирогов и ватрушек.
Рады не рады, за неделю до свадьбы поехали мы с Франусем в ближнюю деревню, по домам походили, поминая, как должно, Иисуса Христа, погуторили с мужиками, с бабами — вроде как бы нам молочные продукты понадобились. Под конец завалились в грязную, как хлев, пивную, где воняло спиртным, помоями, зацветающим под стеклом окороком; за кружкой пива, желтого, как моча, бывалого шустрого мужичонку, который не говорил, а будто читал слова, загодя написанные на засиженной мухами стене, упросили, соблазнили щедрым задатком, чтоб побыл отцом Франусю, круглому сироте, пригретому городом. Заодно за пару тысчонок сговорились насчет деревенского оркестра и трех свадебных бричек, гнедых лошадок к ним подобрали в конюшнях, видных парней пригласили возницами. Наказали им, чтобы в ближайшее воскресенье чуть свет подкатили к вдовушкиному домику, забрали нас, отвезли в предместье, где жила Ада, а потом во двор замка, к собору. Так же мы условились с ребятами из предместья, из деревянного клуба, которые скинулись ради Ады на три такси, три просторные «волги», украшенные лентами, ветками мирта. И я, как старший шафер и кореш Франуся, раскошелился, поскреб в мошне, поставил бочку пива, изрядное количество поллитровок, да еще-своей лапой ущупал в знакомой теперь деревне здорового подсвинка, которого приказал зарезать, чтобы наготовить колбас и, как мужицкий, полевой деликатес, на свадебный стол кинуть.
В первое после поста апрельское воскресенье («в апреле любо-дорого на свадьбе веселье») мы выехали из предместья на «волгах», словно на добрых тройках, в легких, на резиновом ходу, бричках, притарахтели в город, желтый от первой непорочной зелени, и покатили прямо в замок, к собору, где заваленный цветами алтарь, епитрахиль и ладан, где лежат на подносе золотые обручальные кольца. У отцов города выпросили разрешение на эту поездку, выклянчили личными посланиями, обязательствами, принятыми коллективами окрестных заводиков, пообещавших и жару выпускать больше бутылок с лимонадом, с содовой. Мимоходом упомянули о рабоче-крестьянском союзе, которому предстоит быть скрепленным брачными узами, узаконенным, как положено, в официальном учреждении. Так что мы ехали по городу, точно благородные, одновременно на городской манер и на деревенский, вперемешку на трех бричках и трех «волгах», под оркестр, с песнями, и музыки у нас было две — с городских дворов да с поля чистого.