Выбрать главу

Частенько он оставался и на ночь. Лежа в риге, особенно осенью, когда почти уже не было работы, мы вспоминали тот сентябрь. Только ему я рассказал все о Стахе и о Хеле. Когда рассказал про ночь в риге, он тихонько засмеялся и, стукнув меня кулаком в спину, сказал:

— Счастливчик ты, Петр. И даже не потому, что такую девушку нашел. А потому, солнышко ты наше, что она тебя за двоих любить будет. И за Стаха тоже. Ну что так смотришь? Если не веришь, давай меняться. Я тебе за нее со всей деревни невест отдам. Не хочешь? Тогда в придачу за собственные денежки пошлю тебя после войны богомольцем-странником ко мне в Ченстохову, глупость свою замаливать. Тоже не хочешь? Вот видишь. А с палачом и с палачихой я тебе все устрою. Это уж моя забота, найти того, кто Стаха убил.

Когда я закрывал глаза, то видел их всех троих. Но отчетливее всех — Павелека. И даже тогда его видел, когда глаза у меня были открыты и я провожал по небу свою звезду к невидимым золотым холмам за Вислой. Может, потому его так четко всюду видел, что помнил, целый год помнил его обещание. Именно сегодня, совещаясь в погребе, они должны были решить, убьем ли мы почтальона из соседней деревни, когда и кто именно его пристрелит. Я знал, что Павелек назовет меня.

И вот я засыпал, просыпался и глядел на парней, в сладкой дреме разметавшихся навзничь в саду, и посматривал на небо, золотое от жатвы, и чуть ли не вскрикивал от обрывков сна, мне непрестанно являлся Стах под конвоем гестаповцев, весь белый, словно его вытащили из гашеной извести, и прислушивался, когда прозвучит мое имя и все скажут: «Согласны!», и поднимутся, выйдут в сад и посмотрят на меня. А когда я вскочу, вытяну руки по швам, капитан подойдет ко мне и, почти не размыкая избегавших поцелуя губ, скажет:

— Капрал Петр, ко мне!

А я, отмеряя эти четыре-пять шагов, увижу почтальона из соседней деревни. Но я еще не успею разглядеть в его зрачках себя и Стаха, а он уже увидит меня, и нас всех, и выданного на смерть поручика, и сына лесника, и молоденького викария, и тот пулемет, что зарыт в выложенной сеном яме возле Дунайца. И полезет в задний карман брюк. А я, проглотив последнее слово приговора, выстрелю ему промеж глаз. И наклонюсь над ним. И еще раз увижу в его зрачках себя и Стаха. А уходя от него, услышу, как на дороге к перевозу стучит хорошо смазанное колесо велосипеда и на тропинку, идущую по обочине, сыплется, крупинка по крупинке, белый песок.

Я, кажется, дремал с открытыми глазами. В мою дремоту капля за каплей падали перезревшие яблоки, красные и золотые. Я еще слышал, как возле кузницы лает пес, а у реки, от которой до самого сада доходил запах выпотрошенной рыбы, кричит птица, придушенная лаской или водяной крысой. Но я не видел ни неба с опускавшейся все ниже звездой, ни тех, кто храпел в траве, ни тех, кто оперся спиной о яблоньки, держа между коленями вытащенные из сеновалов, из-под крыш винтовки.

Дрему мою спугнул, сорвав меня с места, звонкий, как тростниковая дудочка, голос:

— Летят! Летят! Слышишь, Петр? Летят!

В ушах у меня еще падали каплями золотые и красные яблоки, кричала придушенная возле Дунайца птица, и я слышал, как бомбардируют крышу риги и мой сад, светлеющий от зари на небе. А возле меня, то приподнимаясь на цыпочки, то опускаясь на всю ступню, стоял Павелек в узком френче, в конфедератке, сдвинутой на затылок. Он взял меня за подбородок и, заглядывая в мои сонные глаза, кричал своим звонким, как белая тростниковая дудочка, голосом: