Выбрать главу

— Что это?

— Прошение фюреру о рае, солтыс.

— Что это значит? — закричал солтыс и потянулся к свертку.

Я прижал его руку. Хрустнули узловатые пальцы. Медленно, чтобы все видели, развернул бумагу. Держа револьвер уже в руке, я крикнул:

— Ни с места! Дом окружен партизанами! — И, повернувшись к солтысу, внятно прочел приговор.

Он стоял передо мной, вытаращив глаза, растирая онемевшую ладонь. Его остроносое лицо серело. За солтысом, прямо над его седой головой, висел на стене портрет Гитлера в веночке из бумажных роз. Увидав этот портрет, я приказал:

— Молись!

Запинаясь, глотая слова, он зашептал «Отче наш».

Не так, солтыс. Не оттуда хлеб твой, и рай твой не там. Подожди, я научу тебя. Повторяй за мной: отче наш, Адольф, сущий в Берлине.

И, прицелившись в его открытый рот, я спустил курок. Слыша, как на стол, потом со стола падает его сухое тело, я направился к двери. В дверях я повернулся и произнес:

— Всем оставаться на месте! Полчаса! Понятно?

Парни у стены гаркнули:

— Так точно!

Я вспомнил об этом, распахивая поле у леса. Я даже улыбнулся, когда снова увидел, как стою возле какого-то сада с часами в руке и смотрю в приоткрытую дверь народного дома. Точно через полчаса — минута в минуту, — толкая друг друга, прыгая в открытые окна, побежали в деревню парни и мужики. Я пробирался к реке полями, возле терновника, ракит, перепрыгивая через рвы с водой, обходя дома. Долго, чуть ли не до соседней деревни, слышал я, как в той деревне, где убил я солтыса, трещат заборы и лают собаки.

Вспоминая, я даже не заметил, что со стороны леса кто-то приближается ко мне. Я увидел его, только когда лошади, почуяв чужого, зафыркали и заволновались. Я не сразу узнал его. Он спросил:

— Как дела, Петр? Станцуешь? Если хочешь, станцуй. Я сыграю тебе. Ох, как я тебе сыграю, Петр.

И, достав из-за пазухи кларнет, поднес его к губам. И тогда я закричал:

— Мойше? Откуда ты?

— Как откуда? С брачного пира. И с какого еще пира. В Кане Галилейской. Хлеб я ел. И вино я пил. Скажу тебе, столько хлеба я еще никогда не видел. И ел я, и ел, пока скулы не заболели, и только тогда перестал есть, и сидел я, рот раскрыв, с крошками хлеба на языке. И все ели этот хлеб и не могли его съесть. А когда мой старик, мать, сестры и братья были сыты, собрали еще с травы, со столов, сбитых из сосновых досок, десятка полтора корзин недоеденных кусков хлеба. И покрошили этот хлеб и рассыпали его возле каменной стены птицам. Ведь с тех пор, как мы были за стеной, мы там ни одной птицы не видели. Зверя тоже не видели. И коз, и кошек, и собак, даже крыс поубивали и съели. И как только мой старик увидел хлеб, горы белого хлеба, который съесть невозможно, то сказал: это его последний день, ведь он знает точно, что увидел землю обетованную. А увидел он это все, роясь в мусоре на свалке, и мы тоже, не желая огорчать его, увидели белый хлеб и землю обетованную. И стали люди петь, молиться и плакать от радости, что отец наш увидел землю обетованную, а мы достали спрятанные инструменты и сыграли и людям, и себе, и старику нашему. И был пир. И все веселились. А те, за стеной, кто слышал нашу музыку и видел, как наши танцуют на мостовой, на свалке, в лужах, танцуют в долгополых сюртуках и ермолках, говорили, что это ни дать ни взять брак в Кане Галилейской. А я слышал, что так говорят. И когда после игры выпил я воды из ведра, у воды был вкус вина.

И через несколько часов, когда уже никто не танцевал, а все лежали на мостовой, на свалке и молились, и пели псалмы, благодаря небо за то, что нашему старику привиделась земля обетованная, стали стрелять в нас, и был тогда у воды вкус железа и вкус крови. И в воде, в вине, в крови, разлитой по мостовой и по свалке, увидел я своего отца, свою мать, своих сестер и братьев своих, и нашего возлюбленного Исаака увидел я и убежал оттуда. А как убежал я оттуда, то ел хлеб у пекаря и спал в развалившейся печи, и снился мне белый хлеб. А два месяца назад, ночью, с буханкой хлеба под мышкой, украдкой, полями и лесами, пробрался я к нашему местечку. Но в местечке не было никого из наших. Домов тоже не было.