Выбрать главу

Он замолчал, задумался и, махнув рукой, тихо сказал:

Такая нелепая, неуклюжая страна — эта наша Россия.

Тень глубокой грусти покрыла его славные глаза, тонкие лучи морщин окружили их, углубляя его взгляд. Он посмотрел вокруг и пошутил над собой:

Видите — целую передовую статью из либеральной газеты я вам закатил. Пойдемте — чаю дам за то, что вы такой терпеливый...

Это часто бывало у него: говорит так тепло, серьезно, искренно и вдруг усмехнется над собой и над речью своей. И в этой мягкой, грустной усмешке чувствовался тонкий скептицизм человека, знающего цену слов, цену мечтаний. И еще в этой усмешке сквозила милая скромность, чуткая деликатность...

Мы тихонько и молча пошли в дом. Тогда был ясный, жаркий день; играя яркими лучами солнца, шумели волны; под горой ласково повизгивала чем-то довольная собака. Чехов взял меня под руку и, покашливая, медленно прого­ворил:

Это стыдно и грустно, а верно: есть множество людей, которые завидуют собакам...

И тотчас же, засмеявшись, добавил:

Я сегодня говорю все дряхлые слова... значит — старею!

Мне очень часто приходилось слышать от него:

Тут, знаете, один учитель приехал... больной, же­нат — у вас нет возможности помочь ему? Пока я его уже устроил...

Или:

Слушайте, Горький, — тут один учитель хочет по­знакомиться с вами. Он не выходит, болен. Вы бы сходили к нему — хорошо?

Или:

Вот учительницы просят прислать книг...

Иногда я заставал у него этого «учителя»: обыкновенно

учитель, красный от сознания своей неловкости, сидел на краешке стула и в поте лица подбирал слова, стараясь говорить глаже и «образованнее», или, с развязностью болезненно застенчивого человека, весь сосредоточивался на желании не показаться глупым в глазах писателя и осы­пал Антона Павловича градом вопросов, которые едва ли приходили ему в голову до этого момента.

Антон Павлович внимательно слушал нескладную речь; в его грустных глазах поблескивала улыбка, вздрагивали морщинки на висках, и вот своим глубоким, мягким, точно матовым голосом он сам начинал говорить простые, ясные, близкие к жизни слова — слова, которые как-то сразу упрощали собеседника: он переставал стараться быть ум­ником, от чего сразу становился и умнее, и интереснее...

Помню, один учитель — высокий, худой, с желтым, голодным лицом и длинным горбатым носом, меланхоличе­ски загнутым к подбородку, — сидел против Антона Павло­вича и, неподвижно глядя в лицо ему черными глазами, угрюмо басом говорил:

Из подобных впечатлений бытия на протяжении педагогического сезона образуется такой психический кон­гломерат, который абсолютно подавляет всякую возмож­ность объективного отношения к окружающему миру. Конечно, мир есть не что иное, как только наше представле­ние о нем...

Тут он пустился в область философии и зашагал по ней, напоминая пьяного на льду.

А скажите, — негромко и ласково спросил Чехов, — кто это в вашем уезде бьет ребят?

Учитель вскочил со стула и возмущенно замахал ру­ками:

Что вы! Я? Никогда! Бить?

И обиженно зафыркал.

Вы не волнуйтесь, — продолжал Антон Павлович, успокоительно улыбаясь, — разве я говорю про вас? Но я помню — читал в газетах — кто-то бьет, именно в вашем уезде...

Учитель сел, вытер вспотевшее лицо и, облегченно вздохнув, глухим басом заговорил:

Верно! Был один случай. Это — Макаров. Знаете — неудивительно! Дико, но — объяснимо. Женат он, четверо детей, жена — больная, сам тоже — в чахотке, жало­ванье — двадцать рублей... а школа — погреб, и учите­лю — одна комната. При таких условиях — ангела божия поколотишь безо всякой вины, а ученики — они далеко не ангелы, уж поверьте!

И этот человек, только что безжалостно поражавший Чехова своим запасом умных слов, вдруг, зловеще покачи­вая горбатым носом, заговорил простыми, тяжелыми, точно камни, словами, ярко освещая проклятую, грозную правду той жизни, которой живет русская деревня...