Выбрать главу

В самом деле, положение мое было в высокой степени нелепым. Навязанный насильно совершенно незнакомому человеку в качестве гостеприимного хозяина и единствен­ного собеседника, я ни в какой мере не годился ни для того, ни для другого. К тому же этим незнакомым человеком, был не кто иной, как Чехов.

Недолго думая, я попросту сбежал от него и, сослав­шись на спешную работу, просидел весь день у себя во флигеле, исподтишка наблюдая в окошко за своим страш­ным гостем.

Вечером Чехов пригласил меня пить чай на террасу. Отказаться было невозможно. После первых неуверенных, нащупывающих собеседника фраз о том, какой налить чай — крепкий или слабый, с сахаром или с вареньем, речь зашла о Горьком. Тема была легкая. Я знал, что Чехов любит и ценит Горького, и со своей стороны не поскупился на похвалы автору «Буревестника». Вскоре я просто зады­хался от междометий и восклицательных знаков.

— Извините... Я не понимаю... — оборвал меня Чехов с неприятной вежливостью человека, которому наступили на ногу. — Вот вам всем нравятся его «Буревестник» и «Песнь о Соколе»... Я знаю, вы мне скажете — политика! Но какая же это политика? «Вперед без страха и со­мненья!» — это еще не политика. А куда вперед — неизве­стно... Если ты зовешь вперед, надо указать цель, дорогу, средства. Одним «безумством храбрых» в политике ни­когда и ничего еще не делалось. Это не только легко­мысленно, это — вредно. Особенно вот для таких петухов, как вы...

От изумления я обжегся глотком чая.

«Море смеялось», — продолжал Чехов, нервно по­кручивая шнурок от пенсне. — Вы, конечно, в восторге!.. Вот вы прочитали — «море смеялось» и остановились. Вы думаете, остановились потому, что это хорошо, художе­ственно. Да нет же! Вы остановились просто потому, что сразу не поняли, как это так: море — и вдруг смеется?.. Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверка­ет... Посмотрите у Толстого: солнце всходит, солнце захо­дит... птички поют... Никто не рыдает и не смеется. А ведь это и есть самое главное — простота...

Длинными пальцами он трогал близлежащие предметы: пепельницу, блюдечко, молочник и сейчас же с какой-то брезгливостью отпихивал их от себя.

Вот вы сослались на «Фому Гордеев а», — продолжал он, сжимая около глаз гусиные лапки морщин. — И опять неудачно! Он весь по прямой линии, на одном герое постро­ен... И все персонажи говорят одинаково, на «о»... Романы умели писать только дворяне. Нашему брату — мещанам, разнолюду — роман уже не под силу. Вот скворешники строить, на это мы горазды. Недавно я видел один такой: трехэтажный, двенадцать окошечек и резное крылечко, а над крылечком надпись: трах! тир!.. Парфенон, а не скворешник!.. Чтобы строить роман, необходимо хорошо знать закон симметрии и равновесия масс. Роман — это целый дворец, и надо, чтобы читатель чувствовал себя в нем свободно, не удивлялся бы и не скучал, как в музее. Иногда надо дать читателю отдохнуть и от героя, и от автора. Для этого годится пейзаж, что-нибудь смешное, новая завязка, новые лица... Сколько раз я говорил об этом Горькому, не слушает... Гордый он — а не Горький!..

...Да не-ет! — отмахиваясь от меня, как от табачного дыма, сердился Чехов. — Вы совсем не то цените в Горьком, что надо. А у него действительно есть прекрасные вещи. «На плотах», например. Помните? Плывут в тумане... ночью... по Волге... Чудесный рассказ! Во всей нашей литературе я знаю только еще один такой, это «Тамань» Лермонтова...

Наступившее молчание свидетельствовало о моем пол­ном ничтожестве. Как утопающий за соломинку, я ухва­тился за «декадентов», которых считал «новым течением в литературе».

Никаких декадентов нет и не было, — безжалостно доконал меня Чехов. — Откуда вы их взяли?.. Во Фран­ции — Мопассан, а у нас — я стали писать маленькие рассказы, вот и все новое направление в литературе. А на­счет декадентов — так это их «Зритель» 4 в «Новом време­ни» так выругал, они и обрадовались. Жулики они, а не декаденты! Гнилым товаром торгуют... Религия, мистика и всякая чертовщина! Русский мужик никогда не был религиозным, а черта он давным-давно в баню под полок упрятал. Это все они нарочно придумали, чтобы публику морочить. Вы им не верьте. И ноги у них вовсе не «блед­ные» 5, а такие же, как у всех, — волосатые.

Разговор снова оборвался. Чехов невкусно, как лекар­ство, глотал остывший чай.

Все, что он говорил, было для меня новым и подавляю­ще неожиданным. Но в самой парадоксальности его сужде­ний чувствовалась какая-то нарочитость. Казалось, он говорил не совсем то, что думал: может быть, из чувства противоречия к тем банальностям, какими я его засыпал, а может быть, просто потому, что был нездоров и не в духе. Во всяком случае, то, что он говорил, никак не вязалось с моим представлением о «великом писателе», которого я мыслил себе в ту пору обязательно либо в образе велича­вого апостола, как Л. Толстой, либо в ореоле пламенного витии, как Герцен и Чернышевский. Чехов же был слиш­ком прост и обыденен.