Выбрать главу

Дело это дошло до сената, который в приговоре своем изъяснил, что, «соображая дух сего творения с тем временем, в которое выпущено оное в публику, не может не признать сего сочинения соблазнительным и служившим к распространению в неблагонамеренных людях того пагубного духа, который правительство обнаруживало во всем его пространстве. Хотя сочинявшего означенные стихи Пушкина, за выпуск оных в публику прежде дозволения цензуры, надлежало бы подвергнуть ответу перед судом; но как сие учинено им до составления всемилостивейшего манифеста 26 августа 1826 года, то, избавя его, Пушкина, по силе оного, от суда и следствия, обязать подпиской, дабы впредь никаких своих творений, без рассмотрения и пропуска цензуры, не осмеливался выпускать в публику, под опасением строгого по законам взыскания». Государственный совет согласился с сим приговором, но с тем, чтобы «по неприличному выражению Пушкина в ответах на счет происшествия 14 декабря 1825 года (несчастный бунт) и по духу самого сочинения, в октябре 1825 года напечатанного, поручено было иметь за ним, в месте его жительства, секретный надзор». Решение сие было высочайше утверждено в августе 1828 года.

В апреле 1848 года я имел раз счастие обедать у государя императора. За столом, где из посторонних, кроме меня, были только графы Орлов и Вронченко, речь зашла о Лицее и оттуда — о Пушкине. «Я впервые увидел Пушкина, — рассказывал нам его величество, — после коронации, в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения, совсем больного и в ранах… „Чтó вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?“ — спросил я его между прочим. „Был бы в рядах мятежников“, — отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным[168]. И что же? Вслед за тем он без моего позволения и ведома уехал на Кавказ! К счастию, там было кому за ним приглядеть: Паскевич не любит шутить. Под конец его жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренно любил и теперь люблю, как очень хорошую и добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею о комеражах, которым ее красота подвергает ее в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастия мужа, при известной его ревнивости. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. „Разве ты и мог ожидать от меня другого?“ — спросил я его. „Не только мог, государь, но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моею женою…“ Три дня спустя был его последний дуэль».

П. А. Вяземский

Из «Автобиографического введения»

Я и ныне не отрекаюсь от Сумарокова. Почитаю его одним из умнейших и живейших писателей наших. Пушкин говаривал, что он вернее знал русский язык и свободнее владел им, чем Ломоносов[169].

В стихах моих я нередко умствую и умничаю. Между тем полагаю, что если есть и должна быть поэзия звуков и красок, то может быть и поэзия мысли. Все эти свойства, или недостатки, побудили Пушкина, в тайных заметках своих, обвинить меня в какофонии: уж не слишком ли? Вот отметка его: «Читал сегодня послание кн. Вяземского (видно, он сердит, что величает меня княжеством) к Жуковскому (напечатанное в „Сыне отечества“ 1821 г.). Смелость, сила, ум и резкость; но что за звуки! Кому был Феб из русских ласков, — неожиданная рифма Херасков не примиряет меня с такой какофонией»[170].

вернуться

168

Встреча Пушкина с Николаем I в Чудовом дворце 8 сентября отражена многими мемуаристами (подборку свидетельств см.: Письма, II, с. 180–182; см. также т. II, с. 187 наст. изд.). Полного содержания беседы мы не знаем, но из отдельных фраз и реплик, которые дошли до нас, ясно, что речь шла о декабрьском восстании (и, по-видимому, вообще о внутреннем состоянии России), а потом о цензурных трудностях. Прямой и смелый ответ Пушкина на вопрос о его возможном участии в восстании поразил царя, не забывшего его и через двадцать лет. Но в сентябре 1826 г. у Пушкина уже выработался тот объективно-исторический взгляд на восстание, который несколько позже был сформулирован им в «Записке о народном воспитании»; он понимал, что «ничтожность замыслов и средств» декабристов не могла противостоять «необъятной силе правительства, основанной на силе вещей» (XI, 43). Что-нибудь подобное Пушкин высказал, наверное, Николаю, который в тот же день в разговоре с Д. Н. Блудовым назвал поэта «умнейшим человеком в России» (РА, 1865, с. 96).

Часть беседы, которая касалась цензуры, сохранилась в памяти А. О. Россета: «Николай, спросив Пушкина, что он теперь пишет, и получив ответ: „Почти ничего, ваше величество, — цензура очень строга“, — спросил: „Зачем же ты пишешь такое, что не пропускает цензура?“ — „Цензора не пропускают и самых невинных вещей: они действуют крайне нерассудительно“. — „Ну так я сам буду твоим цензором, — сказал государь, — присылай мне все, что напишешь“» (Я. К. Грот, с. 288). Еще в Михайловском, прося Жуковского вызволить его из ссылки, Пушкин писал (в надежде, что письмо будет показано царю): «Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку…» (письмо от 7 марта 1826 г. — XIII, 265). Это обещание (правда, с колебаниями, которые тоже, очевидно, запомнились Николаю и были одним из источников недоверия его к поэту) Пушкин повторил царю при встрече. Николай стремился произвести на поэта впечатление отеческой заботливостью и широтой взглядов, и Пушкин на какое-то время ему поверил, что и отразилось в ряде его писем (например, к П. А. Осиповой от 15 сентября 1826 г. — XIII, 296) и в стихотворениях «Стансы» и «Друзьям».

вернуться

169

Ср. со словами Пушкина из материалов к «Отрывкам из писем, мыслям и замечаниям»: «Сумароков лучше знал русский язык, нежели Ломоносов, и его критики (в грамматическом отношении) основательны. Ломоносов не отвечал или отшучивался. Сумароков требовал уважения к стихотворству» (XI, 59).

вернуться

170

Хочу ль сказать, к кому был Феб из русских ласков? Державин рвется в стих, а втащится Херасков.

Это перевод стихов Буало: «La raison dit Virgile et la rime Quinault» <«Смысл требует Виргилия, а рифма тянет за собой Кино»>. (Прим. Вяземского).

Вяземский цитирует запись от 3 апреля 1821 г. из кишиневского дневника Пушкина (XII, 303).