↓
Е. Ф. РОЗЕН[782
]
ИЗ СТАТЬИ «ССЫЛКА НА МЕРТВЫХ»[783
]
Десять лет промчались над могилою Пушкина, и до сих пор я не говорил печатно о моих литературных с ним сношениях. Смерть посредника развязала узел моих сношений с его друзьями и приятелями. Непризванные судьи нашей словесности, по неблагосклонности ко мне, за мое гордое неискательство, всячески старались предать меня забвению; я сам, и весьма охотно, содействовал им в этом, храня молчание в продолжение многих лет, отчасти по моему болезненному состоянию, отчасти потому, что я считал вкус нашей публики в переходном состоянии, в одном из этих периодических моментов развития, в которые литератор уступает слово нелитератору, журнальному аферисту, для скорейшего отрезвления умов и очищения вкуса. Молчав десять лет, в продолжение которых я, по болезни своей, не должен был чуждаться мысли о смерти, начну свой рассказ о Пушкине одною резкою, относящеюся ко мне чертою его, которая перешла за предел его жизни и, утаенная от публики, замечательным образом определяет мою литературную судьбу между современниками.
Пушкин неоднократно вызывался метать свои меткие стрелы в тех, кто не признавал литературного достоинства моих произведений. Я всегда останавливал его то теми, то другими доводами и наконец решительно остановил следующим аргументом: «Кроме поэтического таланта, который вы во мне признаете, я еще чувствую в себе способность сделаться порядочным критиком. Только на вашихсочинениях и могу развивать эту способность. Если вы скажете печатно хоть одно слово в мою пользу, то меня этим лишите возможности разбирать ваши сочинения. Вы знаете нашу журналистику: сказали бы: рука руку моет». Дайте же мне слово никогда не говорить обо мне печатно!» (Это было после моей немецкой, довольно строгой рецензии его «Бориса Годунова», названной в одном берлинском журнале eine sehr einsichtsvolle Kritik1, переведенной кем-то по-русски и помещенной Воейковым в «Литературных прибавлениях к «Инвалиду»[784
].) Пушкин посмотрел на меня своим проницательным взглядом и, разведав в моей душе совершенное равнодушие к журнальной критике, что было весьма естественно, при благосклонности Пушкина, протянул ко мне руку и сказал: «Вижу, что вы не нуждаетесь в моей защите! Извольте, я буду молчать об вас, единственно потому, чтобы научиться из ваших критик!» Всякий волен считать последние четыре слова — пустою вежливостью: в этом прекословить не буду; но если кто усомнится в их фактической истине, то могу доказать эту истину фактически: почерком самого Пушкина![785
]
После смерти его услышал я, сперва от В. А. Жуковского, потом от князя П. А. Вяземского (они оба живы, и ссылаюсь на них), что Пушкин — чего не знал никто из его друзей — вел дневник, или записки, в которых находится весьма лестный обо мне отзыв. «Поставил же на своем, — подумал я, — завещал своим друзьям и нашей публике письменное доказательство своего выгодного мнения обо мне!» Вот в чем оно состояло: говоря об Хомякове, о Кукольнике, обо мне, Пушкин из нас троих только за мною признал талант драматический, и такой талант, который, если бы посвятил себя исключительно театру, мог бы основать русский театр. Повторяю этот отзыв со слов Жуковского и Вяземского, потому что отзыв этот не помещен в посмертном издании сочинений Пушкина! Кажется, печатание его записок прекращено близь этого места, на речи о драме, и этот роковой отзыв, может быть, лишил публику остальной части записок. Не мое дело разбирать, по каким соображениям господа издатели положили под спуд чисто литературное мнение Пушкина, зрелого мужа Пушкина, между тем как поместили его отроческие стихотворения (лицейские) и то, что, конечно, не просилось в печать. Десятилетнее молчание мое об этой замечательной ко мне несправедливости может служить доказательством, что я, сколько ни дорожил этим критическим завещанием, однако не думал хвастать им перед публикою: не Пушкин должен стоять за меня, но я сам! Тем не менее считаю подобную утайку согрешением перед памятью Пушкина и, мимо ложного приличия, выдаю теперь публике то, что ей нужно знать, как литературное мнение Пушкина[786