Однако я рассказываю тебе о временах, которые ты уже не застал. Представь себе мир после Аушвица. Желание жить приходит на смену желанию умереть. Вновь обретенная свобода воодушевляет всю планету и провоцирует новые сражения! Наконец-то образовали Израиль, представляешь?! Тогда я много думала о том, сколько радости это доставило бы тебе. Ты всегда был сионистом. Между войнами ты вкладывал деньги в Еврейский национальный фонд для выкупа земель у Палестины. Ты мечтал о будущем единении нации, вкладывал средства, твой брат уже находился там. Отвез бы ты нас туда, если бы выжил? Продал бы замок, свою мечту, ставшую проклятием, променял бы ее на отъезд? Я бы уехала туда с тобой. Еще в 1947 году мы с подругой намеревались записаться в одну еврейскую организацию, которая устраивала переселение. Я хотела сражаться или быть хоть чем-то полезной там. Но нам отказали, сославшись на наш несовершеннолетний возраст[12]. Думаю, у них и так было полно вчерашних узников концлагерей, и они не знали, что с ними делать. Мы были опустошены отказом.
В мире уже повеяло воздухом свободы. Пока зарождался Израиль, колонизированные народы, находившиеся под господством старых европейских держав, один за другим поднимались с колен и требовали независимости. Меня увлекали эти глобальные потрясения и связанные с ними бесконечные дискуссии. И я решила, раз уж ничего не могу сделать для себя, то буду что-нибудь делать для других. Большим событием для моего поколения было восстание алжирцев, для меня оно стало испытанием на прочность: вместе с другими, выступающими за независимость этой страны, я вела борьбу разными методами, вплоть до нелегальных, что даже привело к обыску в моей квартире французскими полицейскими, и я сняла фильм «Алжир, год нулевой»[13], который долго был запрещен к показу. Чем больше я боролась за восстановление в правах алжирцев, тем больше во мне крепло чувство, что я погашаю долг перед собой. Нахожу свое место в этом мире. Они арабы, я еврейка, но дело не в этом. Я думала, что через освобождение народов ― будь то алжирцы, вьетнамцы, китайцы ― еврейский вопрос разрешится сам собой. Как показало время, я ужасно ошибалась, но тогда я твердо в это верила.
Я уже говорила, что относилась к людям с недоверием, даже в те времена, когда нас только арестовали и поместили в тюрьму Святой Анны ― преддверие Дранси и Биркенау. Мне было почти шестнадцать, и я не скрывала своих голлистских взглядов, моя сокамерница-коммунистка поинтересовалась, почему я не разделяю ее убеждений. И я ответила: «Потому что коммунисты мне не нравятся, они устраивают погромы». Я говорила как еврейка, еще не зная, куда меня отвезут. Наверное, мои мысли были схожи с твоими. Тогда я мало что понимала из того, что слышала дома от твоего брата Германа, неистового коммуниста, который отправился в Испанию воевать в рядах интернациональных бригад, или от маминого брата Билла, тоже уехавшего сражаться с войсками франкистов, но я догадывалась, что речь шла о спасении мира, спасении нас, евреев, и что они упрекали тебя в нерешительности. Хотя лондонскую радиостанцию внимательно слушали мы все и все мы были в курсе, что евреев травят газом в грузовиках. Ты должен знать, что Билл погиб героем, он убил офицера гестапо, который допрашивал его, и выбросился из окна пятого этажа.
Спустя пятнадцать лет наступила моя очередь думать о будущем людей. Оптимисткой я не стала. Меня бросало в дрожь на вокзальных перронах. В гостиницах я наотрез отказывалась от номеров с душем. Я не выносила вида заводских труб. Невозможно забыть то, откуда мне удалось вернуться. Но чтобы жить, я не нашла ничего лучше, как пойти по стопам своих дядьёв и верить, верить до безумия, что мир можно изменить.
С Йорисом мы снимали войну во Вьетнаме, там солдаты уважали меня за то, что я выжила в лагерях смерти. Нам хотелось верить в китайскую революцию. Не знаю, что писали о Китае в газетах, которые ты читал до войны, слишком уж давно это было, но Йорис уже тогда снимал его, запечатлевал на пленке воюющих с японцами крестьян, и у него сохранились там связи. Поэтому он симпатизировал коммунистам, когда те взяли контроль над страной, надеясь, что в этот раз его идеалы не обернутся тоталитарным кошмаром, как в СССР. И он взял меня туда с собой. Там мы сняли фильмов пятнадцать, которые хорошо приняли во всем мире. Во Франции мы прослыли пропагандистами этого огромного коммунистического демона и его «синих муравьев». Мы же хотели навести мосты между Востоком и Западом, исследовать общество, которое намеревалось изменить отношения между людьми, выслушивали в основном обычных китайцев, а не их лидеров, чью цензуру и перекосы в управлении мы прекрасно знали. Мы преследовали саму идею революции, но тщетно. Наши фильмы походили на китайские сказки, в которых персонажи сдвигают горы.
Я жила словно в каком-то опьянении. Полностью находилась под влиянием Йориса. Но я нуждалась в такой зависимости, нуждалась в силе и уверенности такого мужчины, как он. Он стал мне школой, которую я когда-то не окончила. Любовью, что спасала меня. Он заполнил пустоту. Стал противоядием от твоего отсутствия. Я далеко не всегда соглашалась с ним и говорила ему об этом. Революционные идеи мне нравились, но коммунисткой я не была: несколько месяцев походила на партийные собрания и бросила ― не хотела поддерживать советский террор. Зерно сомнения я все же заронила в голову Йориса. Он написал об этом в своих мемуарах: «Как двое, такие близкие по духу, схожие своим бунтарством, чувством справедливости, могут обладать столь разными идеологическими взглядами? Именно это побудило меня задуматься, постараться понять, что было правильным, а что нет». Люблю эти строки, они говорят о нашей взаимодополняемости, заблуждениях, а еще о нашей искренности.
Бессмысленно рассказывать тому, кого нет в живых, о тех годах, странах, людях, фильмах, которых он никогда не знал. Вот я и удивилась, когда на днях начала говорить с тобой вслух о Китае. Одна в своей парижской квартире, я рассказывала тебе о том, что в некоторых крупных китайских университетах теперь можно изучать иудаизм и Талмуд. Я рассуждала о том, как связан, чем схож этот народ с нашим. Со мной. Я напоминала тебе, как еще в детстве мечтала о Китае. Как в школе нас просили сдавать фольгу от шоколадных плиток, деньги от сбора которой направлялись голодающим китайским ребятишкам, как после войны мне нравилось заходить в книжный магазин в пятом округе, полный книг с костяными застежками, и как рядом с этим магазином я впервые попробовала китайские пельмени и подумала, что они похожи на наш домашний креплах. Я говорила это тебе, словно для пущей убедительности собственных слов. На самом деле, я говорила сама с собой. Давным-давно, где-то в середине жизни без тебя, я отбросила иллюзии, заморозила себя изнутри, чтобы больше ни о чем не думать, убежать от собственных мыслей. И это отдалило меня от тебя.
Йорис умер в 1989 году, когда Китай переживал студенческие протесты, на которые он возлагал большие надежды. «Что там в Китае?» ― спрашивал он на смертном одре. Мыслями мы были вместе со всем миром. Он умер после кровавого подавления мятежа. Жертва обернувшейся неудачей мечты. Итальянская газета La Repubblica написала: «Последнее преступление Дэн Сяопина ― смерть Йориса Ивенса». Его смерть выбила меня из колеи. Анри тогда сказал мне: «В конце концов ты была замужем за собственным отцом». Он сказал «за собственным», то есть за моим ― не за нашим. В тот момент меня потрясли его слова. Потом я долго над ними размышляла. Твоего места Йорис не занимал, никому его не занять, не был он и моим покровителем, я заботилась о нем не меньше, чем он обо мне. Мы были два художника, два одиночки. Но я вышла замуж за твоего ровесника, наследника экзальтированного девятнадцатого века, за того, кто верил в технический прогресс и в непрерывность Истории. Я любила человека, который понравился бы тебе. Йорис тоже это понимал, но никогда об этом со мной не говорил. В свою очередь и он оставил меня в одиночестве, на руинах двадцатого века.
13
Фр.