Раскрываюсь свету.
13 февраля 1535 г.
После того, как я пришла в себя, несколько дней горло отказывалось произносить слова. Не получалось даже писать: разум отказывался составлять предложения, чтобы перенести их на бумагу. Но впервые за последний месяц я помню всё. Может быть, потому что дошла, может, благодаря магии суетливого целителя, но – помню, и мне стыдно за зверя, каким я была. Грязный оборвыш в лохмотьях красного плаща, кидающийся на ворота, неспособный даже понять, что можно постучать. Обжигает изнутри память об урчании, с каким я пожирала горячую кашу, как рвало, корчило в судорогах. Что изменили во мне платье, ванна, тёплая кровать, шепот и испуганные взгляды горничных? Где граница между снова стать человеком и вновь казаться человеком?
Сны приносят голос того, к кому я шла, рассказывают, мечтают. Порой их слышно даже наяву. Я ещё плохо понимаю их, но с каждой ночью – всё лучше. Вера. Уверенность. Сила, бьющаяся в самих камнях. Всё это есть во снах – ничего этого нет у меня.
Зато теперь есть много времени для дневника, хотя новая чистая кожа на пальцах болит от пера. Сказка во плоти! Сказка в добротной мебели, белоснежных простынях, красивых платьях с чужого плеча. Волшебный мир под холмом, думаю я, и губы невольно кривятся в горькой усмешке, стоит взглянуть на лес за лугом через решетку на окне.
Всем знакомы истории о ведьмах, заточенных в хрустальные гробы, в высокие башни, пока на них не набредёт достаточно глупый принц, чтобы поверить в невиновность, невинность и предназначение. Герой, не понимающий того, что от некоторых существ лучше оградить мир, если их нельзя или не получается убить. Легенды. Сказки. Теперь такой тварью стала я, и у меня уже есть спаситель!
Беда лишь в том, что ему всего лишь несколько месяцев, и он родился в карете именно в тот миг, когда колёса переломали ноги моему отцу. Лекарь бросал отрывистые фразы, надеясь, что я не пойму. Импринтинг. Запечатление.
Пора начинать отращивать волосы, потому что – спаси, Господи! – я всё равно ничего не могу с этим поделать.
P.S. Слово “предназначение” на бумаге выглядит лучше, чем “запечатление”. О нём проще думать, но так хотя бы не получается себя обманывать. Меня просто – взяли. В миг рождения, ничего не понимающий новорожденный. Боже мой...
16 февраля 1535г.
Сначала я думала, что они все просто не знают, что со мной делать. Покои в самой высокой башне, молчаливые горничные – одинаковые, в синих платьицах, редкие визиты лорда и госпожи – без разговоров. Они просто... смотрели, и от этих взглядов у меня горели щёки, словно я – виновата. Словно не лорд выбрал в любовницы кого-то из народа холмов, а я специально попалась на дороге.
Горничные тайком, думая, что я не вижу, пересчитывают столовые приборы, следят, чтобы не пропал какой-нибудь ножик. Собирают все осколки от разбитой тарелки, словно обожжённой глиной можно пробить дыру в каменном полу или стенах, будто она способна снять обереги с двери.
Впрочем, для стыда почти нет времени. Я часами сижу под дверью, гладя кончиками пальцев толстые доски, ощупывая петли, чувствуя покусывания чар. Они направлены не против меня, нет, но я чувствую их всё равно, через сны. И ужас в серых глазах Элис, младшей из девушек в синем… тогда я не удержалась и заскулила от жажды вырваться, прогрызть дверь, сбежать по лестнице, в подвал, разбить стену. Элис смотрела на меня, и жалость, непонятный испуг во взгляде жгли огнём, пусть в башню и пробирался холодный ветер. Тогда – жёг, но теперь это воспоминание, это чувство потускнело, сменилось другими. Я сижу на каменном полу под дверью, и это состояние – почти молитва.
Наверное, я и молюсь, сама не сознавая, кому. Молюсь, чтобы оно закончилось – так или иначе.
Почему они держат меня взаперти? Почему – в башне? Я не понимаю. Не понимаю, почему меня можно бояться – неужели я схвачу этого младенца и убегу в метель?
Нет. Я не могу сказать точно, но кажется, что сейчас мне хватит просто свернуться рядом – и чувствовать слёзы на щеках. Потому что это будет последней испитой каплей унижения.
Я больше не могу думать о матери.
P.S. Прости меня, Господи, ибо осуждала я отца своего за пьянство, за то, что не может не пить. Больше – не осуждаю. Кажется, на апостола Андрея карета переехала нас обоих по-разному, но одинаково.
(запись на полях, отмеченная буквами NB!)
Не знаю, стоит ли писать это здесь, но, кажется, никому нет дела до моего дневника – вытертого, излохмаченного, с покоробленными страницами. Может, им противно к нему прикасаться? Неважно. Я должна записать хотя бы для того, чтобы не забыть: сегодня я отпустила на свободу первое письмо. Просто несколько строчек на мятом листе. Отпустила – и долго смотрела, как ветер уносит его прочь, через стены, в сияющую белизну леса. Мне хочется верить, что он улетит далеко – до Лондона, может, даже до моря, где пропал когг с красивым именем “Донна”.