Выбрать главу

Дорога до монастыря была пустынна - на попадавшихся распаханных клочках людей не видать. День воскресный, как-никак, добрые христиане отдыхают. Разве что в виноградниках порой мелькали юбки женщин да крикливые голоса окликали друг друга. Мартин добрым христианином себя не числил, но и ему отчего-то отрадно было думать, что сегодняшний вечер он проведет если не в самом монастыре, то подле него. Аббатство Девы Марии-в-папоротниках, как называли монастырь, было не больно богатым и не больно известным, а уж недавние войны, прокатывающиеся туда и сюда по Наварре и сопредельным землям, совсем его разорили. И все же “папоротниковый” аббат слыл человеком на удивление несребролюбивым и благочестивым. И тем немногим, что было у него, охотно делился с ближними.

С севера показался небольшой и ветхий с виду замок. Он скорбно щерился в набегавшие тучи пустыми бойницами, обрушившейся кое-где кладкой стен. Деревушка у его подножия - горстка домиков, - жалась к старому замку, как цыплята к курице. Посмотрел Мартин на замок и вспомнил, как почти шесть лет назад уходил он из горящего замка Монтеверде. Замка сеньора Арнольфини. А надо тебе сказать, терпеливый слушатель мой, что мало кого Мартин Бланко ненавидел так, как Арнольфини, предателя-сеньора, обманувшего своих наемников. Свекра Агнесс, к которой чувства Мартин питал смешанные - ненависть и желание перемешались, переплелись как клубок змей. Не знал тогда Мартин, что Монтеверде тоже принадлежит Арнольфини - иначе позаботился бы о том, чтоб от замка осталось меньше, чем осталось. Пороховой погреб для этих целей отлично сгодился бы.

После того, как Мартин чудом спасся из горящего замка, он собирался перебраться во Францию, но дело не вышло. Нанялся было в Перуджу, да очень скоро пожалел - сеньор Перуджи был скуп как жид. Так что Мартин не особенно тужил, когда Перуджа пала. Многие его товарищи живо переметнулись на службу к победителю, герцогу Валентино, который платил щедро и за которым, как говорили, удача бежала, будто течная сука за кобелем. Но Мартин, уверяя себя, что итальянскими дрязгами он сыт по горло, направился в Валенсию, а оттуда в Арагон. Старые приятели крутили головами и говорили, что путь Мартина заплетается как ноги человека, принявшего в себя пару кварт крепкого пойла. Мартин улыбался, ничего не говоря, - от одного перуджийского еврея-выкреста он случайно узнал, что барон Арнольфини, благодаря вздорности и алчности перессорившись со всеми, с кем только можно, продал свои итальянские владения и перебрался за море, где у него было небольшое поместье, приданое покойной жены. Выкресту как раз достался гобелен с гербом Арнольфини, который он старался всучить Мартину, так что словам еврея можно было доверять.

Жажда мести не перекипела в нем, лишь дожидалась своего часа. И он положил все силы на то, чтобы занять прочное положение в свите сперва одного кастильского вельможи, а потом - графа де Бомона, ставшего вассалом его католического величества Фердинанда.

- И в день воскресный народ на работы гоняет, - осуждающе воскликнула пожилая дама, сидевшая рядом с доньей Кристабель. Мартин пригляделся - и верно, на стенах виднелись рабочие. Он не осуждал неизвестного хозяина замка - времена ныне смутные, об укреплении замка надлежит позаботиться более, чем о воскресной мессе.

- Чей это замок, донья Тереза?

Впервые, добрый слушатель, впервые Мартин услышал голос Кристабель де Марино. Голос как голос, ничего особенного. Не писклявый и не визгливый. Низковатый, как у Агнес, только уху приятнее.

- Того итальянца, у которого сын безбожник, - брезгливо отрезала матрона. Эта, видно, из тех, что все про всех знают, подумалось Мартину.

- Арнольфини?

Услышав это имя, Мартин едва не выпустил повод. “Этот итальяшка еще тут под боком, как чирей”, - так выразился недавно старый граф. Теперь-то ясно, что за итальяшку имел в виду его милость.

Но, кроме имени, в голосе Кристабель Мартин услышал еще кое-что - тяжелую, неприкрытую ненависть, которую обычно трудно вместить в нескольких слогах.

****

Все можно принять, если знать, чем это закончится. Если знать, что все-таки происходит. Но если, как шалун сажает лягушку в модель самолета и запускает в полет, тебя запустили в неизвестность, если сознание разрывается между телом и разумом, если твое тело принадлежит женщине, а разум - мужчине, если ты приходишь в себя в совершенно чуждом мире, если из твоего рта вдруг вырывается чужая речь - такое легко может свести с ума. И попытки сохранить холодный рассудок сродни холодным компрессам, которые не снимают жар, а лишь облегчают состояние больного. Жар может перебороть лишь сам больной. И ты можешь много тысяч раз твердить себе, что такова уж реальность, что не учитывать реальность было бы глупо - куски твоего разбитого сознания будут сопротивляться с отчаянностью обреченных.

Принять новое физическое тело оказалось несложно - если бы этим дело и ограничивалось. Гораздо труднее было смотреть изнутри этого тела. Замечать многое из того, что не замечалось раньше. И хуже всего было то, что у Нати никак не получалось отключить невидимый счетчик, отмечавший и фиксировавший все нашедшиеся отличия. Она смутно понимала, что этот счетчик является непосредственной причиной ее внутренней раздвоенности, что, пока работает этот счетчик, никакое волевое решение считать себя женщиной не поможет ей обрести необходимую цельность и ясность мыслей. А значит, она не сможет стратегически планировать свою жизнь, учитывая все обстоятельства - так, как это получалось делать до сих пор. Впрочем, это “до сих пор” тускнело с каждым часом, подергивалось туманной дымкой и казалось все более нереальным.

Бьянка и Нати первые дни старались держаться вместе, чем очень удивляли своих спутников.

- Надо ж, цапались будто еврей с мавром, а как свалились, так вдруг и подружились, - ворчал Джермо, бородатый здоровяк, на представлениях поднимавший под ахи и охи толпы огромные камни, гнувший подковы, разрывавший голыми руками толстенные цепи и жонглирующий вытянувшейся в струнку Бьянкой, как дровосек топором. Во время отдыха Джермо занимался тем, что много ел и еще больше пил, а потом затаскивал в кибитку ту из женщин, какая оказывалась в тот момент ближе, и, как говорится, заезживал ее до полного изнеможения.

Джермо был существом угрюмым и способным найти темные пятна даже на самом ярком солнце. Родом он был откуда-то с гор на севере, и никто не мог сказать достоверно, какое жизненное потрясение заставило мрачного васконца покинуть родное селение и стать ярмарочным силачом. Именно Джермо принадлежал мул, тянувший повозку. Мула Джермо купил не так давно и очень им дорожил, хотя обращался к животному не иначе как “треклятая скотина”. Пепо, как звал он мула в редкие периоды дружелюбия, был под стать хозяину - угрюмый и сильный как бык, он легко преодолевал самые каменистые дороги и почти без труда вытаскивал увязавшие в грязи колеса кибитки.

Сама же кибитка принадлежала Урзе, который, по его собственным словам, родился на дороге, на дороге и умрет. Урзе был акробатом, но возраст его перевалил уже за сорок и жилы его стали утрачивать свою гибкость, а мышцы - подвижность и силу. Он все реже упражнялся в акробатическом искусстве, ограничиваясь тем, что дрессировал тощего и вонючего хорька, который приучен был кувыркаться по знаку Урзе, прыгать в деревянный обруч, обмотанный пестрыми лентами, и немузыкально фыркать под звуки виуэлы, на которое Урзе играл.