— Какая баба? — встрепенулся Миша.
— А почем я знаю? Разве всех упомнишь? Богатая, шалава…
— Дворянка?
Старик разозлился:
— Кухарок так не хоронят!
— Ну и что?
— Что! Что! Лежит как живая! А я такой дурак, как и вы, был! Атеист! — Он опустил голову. — Полез мидальен сымать…
— Ну?
— Ну да ну… X… согну! Глаза открыла!
Мы все посмотрели на труп. Он по-прежнему был недвижим.
Старик поспешил прочь.
— И так посмотрела, что Богу уверовал! — Он захлопнул за собой дверь.
Ударила щеколда. Сторож заперся изнутри, но Миша забарабанил к нему:
— Дед, а дед! Ты кому-нибудь об этом рассказывал?
— Попу говорил.
— А он что?
— Не исповедовалась перед смертью, сказал. Так и мучилась под землей — и не живая, и не мертвая…
— А он, — кивнул я на труп, — он исповедовался?
— Да вроде бы, — растерянно промямлил Миша. — Жуковский в письме к его отцу, Сергею Львовичу, писал…
— А точно?
— Что ты ко мне привязался?!
Теперь мы действительно не знали, что делать. Я подошел к трупу и с ужасом обнаружил, что его неживые и полные гипсовой влаги губы чуть заметно шевелятся. Поборов страх, я наклонился к нему. Он шептал стихи. Я не мог разобрать слов, но стихи мне казались знакомыми — настоящие пушкинские строки, волшебные, живые. Однажды я видел на берегу моря задыхающуюся кефаль. Она чуть-чуть опускала и поднимала жабры. Я видел, что рыба умирает, видел, как она медленно и мучительно тяжело отходит в смерть. Но сейчас же было обратное: там ритмика вздохов жабр кефали угасала, здесь непонятный шепот выравнивался и нарастал. Вскоре можно было понять, что это четырехстопный ямб, но произносился он на такой частоте, когда слов разобрать еще невозможно.
Миша в изнеможении опустился на пол.
— Ему бы грехи отпустить! — прокричал за дверью старик.
Мы молчали, а труп все шептал и шептал.
На другой день шепот прекратился. Белизна с лица трупа спала, но мученическая маска еще по-прежнему стягивала его. Правда, не так уж судорожно и нестерпимо. Лоб был все еще холоден, но не настолько, как сразу после вскрытия. А опущенные веки были безумно напряжены, будто покойник силился открыть глаза.
Миша казался невменяемым. Глядел исподлобья, что-то бормотал еле слышным голосом и иногда тихо посмеивался. Он убеждал меня, что ночью, когда я, обессилев, спал, записал новую смертную поэму поэта. Называлась она "Сон во Святых Горах". Он даже читал мне какие-то куски — бессвязные строфы, похожие на вялые реминисценции из "Медного всадника". В них поэт называл себя Петром Алексеевичем Пушкиным, царем русских душ и светоносцем, испепеляющим своих соперников. Он говорил, что выжег дотла всю чуждую ему поэзию и занял трон российского Парнаса на столетья, дав нации навсегда свой закон стиха.
Я верил Мише и не верил. С одной стороны, налицо был классический шизофреник, помешавшийся на Пушкине, с другой — потрясенный своим открытием незаурядный ученый. Да я и сам был тогда не в здравом уме от всего происходящего в подвале и желал только, чтобы все это как можно скорее закончилось. И было уже все равно, какими будут последствия.
К вечеру труп силился подняться. Он опирался на локти и, напрягшись, даже на какой-то миг отрывался от гробовых досок, но потом опадал, и могильная труха сыпалась на пол подвала. Мы наблюдали за ним затаив дыхание. Часа через два он все-таки сел в гробу, основательно разворотив его. Самое страшное, казалось нам, произойдет после того, как он откроет глаза. Мы погибнем от этого взгляда. И тогда мы решили…
За стеной подвала бетонировали коллектор. Рабочие пользовались нашим лифтом для спуска раствора, консолей и прочих материалов. Время было ночное, мужики с вечера подгуляли и улеглись спать, а гора бетона, брошенная ими, застывала неподалеку от нас. Мы по очереди бегали с тяжеленными ведрами по темным закоулкам подвалов. Когда серая каша тяжело расползлась под высоким столом, на котором мрел в полутьме наш оживающий мертвец, мы мигом переложили его в стальной короб и стали лихорадочно заваливать бетоном. Его не хватало, и мне пришлось еще пару раз сбегать в коллектор. Через час мы закончили наше страшное дело и упали на стулья. В подвале было тепло, и бетон схватывался быстро.
Позже растворилась дверь сторожа, и вместе с его костылем мне упал под ноги конец резинового шланга.
— Поливай! — гаркнул старик. — Крепче стянет, — и пустил воду.
Я схватил шланг и залил поверхность бетона. Сторож закрыл кран и выполз из своей каморки.
— Погодя ищо, — одобрил он и, позевав, опять вернулся к себе.