Незадолго до рассвета мы похоронили останки настоящего гроба в захламленном рабочими углу коллектора, закидали их застывающими комьями бетона и вернулись в подвал. Здесь мы привинтили плиту к коробу и сели отдохнуть.
Миша весь вымок в поту и был мертвенно бледен от всего содеянного. Ничуть не лучше, думаю, выглядел и я. Ужасно хотелось курить.
Я разорвал помятую в кармане пачку сигарет и жадно затянулся. Потом она долго дрожала в тонких и грязных от бетона руках товарища. Он никак не мог прикурить: спички ломались и сыпались на пол.
Все произошло в пять минут пятого. Стальной гроб неожиданно заерзал на столе, потом изогнулась крышка короба, и весь он вздулся кверху. Но гайки еще прочно держали. Однако мы не на шутку перепугались.
Сторож первым загремел костылями к лифту.
— Тикать надо! — взвизгнул он на ходу и стал яростно креститься.
Но мы с Мишей опередили его, и пока затаскивали старика в кабину, сварка на болтах гроба лопнула, крышка его грохнула об пол, и слепой, весь в бетоне, труп двинулся к нам. На всякий случай он выставил вперед правую руку, но нужды в ней не было: поэт глядел внутренним оком — куда более зрячим, чем наши глаза! Поднимаясь в лифте, мы уже знали, что, если не случится чего-нибудь сногсшибательного, — нам крышка…
Миша был ни жив ни мертв. Казалось, он вот-вот упадет в обморок.
— Хоть бы глаза не открыл, — бормотал он.
— Откроет и попалит! Откроет и попалит! — причитал волчьим голосом сторож.
Он преследовал нас по пятам — и не труп, и не человек. Гордо и легко настигал, где бы мы ни спасались. Сторож неожиданно потерялся за темной оградой собора, которую мы невероятно как перемахнули туда и оттуда. Ни души на предрассветных московских площадях! Сырой промозглый воздух, боль в ушах от холода, страха, роковой погони! Но вот-вот появится солнце… Еще немного, и мы будем спасены…
Каким-то образом мы с Мишей оказались на площади Дзержинского, и я заметил у "Детского мира” милицейскую машину. Когда до нее оставалось метров тридцать, патрульный, слава Богу, увидал нас.
Я обернулся. Труп точно летел по воздуху, разрастаясь на глазах. Милиционер ухватился за кобуру и вырвал из нее пистолет.
— Не стреляйте! — заорал я, понимая, что пришел наш последний час: после выстрела он откроет глаза.
Но что мог сделать ошалевший постовой! Выстрела я не слышал. Последнее, что видел, — мой друг катился по мостовой, а наш страшный преследователь обратился в смертоносный гриб. Мои обугленные кисти рук сжимали остатки лица уже высоко над Москвой, полыхавшей в огне разрывов.
Очнулся я на полу нашего номера, когда упал с кровати. Вся комната была залита ярким летним солнцем. На соседней кровати мирно спал мой приятель и чему-то улыбался во сне. Но сердце мое бешено стучало.
Я схватил первую попавшуюся одежду, кое-как напялил ее на себя и бросился к монастырю. Но, еще издали увидав знакомый памятник, облегченно вздохнул. Постояв у могилы несколько минут, я устало двинулся в обратный путь.
Миша сидел на постели и смотрел на меня непонимающими глазами. Когда я ему рассказал свой сон, он расхохотался.
— Испугался! То-то, голубчик! За святотатство надо платить!.. Здорово это я у тебя в N перевоплотился! Ох, сон, сон… — Он перестал смеяться и задумался. Потом грустно заключил: — Ты думаешь, что этот дегенерат N один? Увы! Сколько у нас таких кощунственных литературоведов, перетряхивающих простыни и сплетни давно почивших гениев. Самое страшное, что они сатанински верят в существование всех этих интимных "загадок" и стремятся таким путем к "выяснению истины". Для них не существует нравственного табу! И не существует по той причине, что "духовный и научный" уровень этих "исследователей" ничтожен по сравнению с уровнем объекта исследования. Это пьяные кладбищенские сторожа, готовые осквернить любую национальную святыню ради бутылки. Кви про кво!..
ЗАКОН СФРАГИДАЦИИ
Геленджик меня встретил солнцем и зеленью. Это было необычно после сорокаградусного московского мороза, тем более в первый день февраля. Городок весь светился, сиял, за невысокими заборами чернели вскопанные огородики, грядки обдувал легкий ветерок. А чайки тучами носились над морем, кружились у высоких белых домов, устремляясь к Толстому мысу. Там они гнездились в скалистых стенах обрывов, промышляли шальной рыбешкой, прыгающей в пенистых волнах прибоя.
Я приехал в родной город. Горели все сроки сдачи рукописи, и поэтому, взяв две недели в счет летнего отпуска, я махнул на юг дописывать повесть о чекистах, террористах, жертвах и палачах. Многих из них давно нет в живых, но тени их, захватившие мое воображение после работы с документами и материалами, преследовали меня по пятам, не давали спать по ночам. То и дело я видел доктора медицины, говорящего перед расстрелом: "Большевизм — это припадок бешенства"; видел сошедшего с ума чекиста; выдающегося советского разведчика Треппера в камере на Лубянке, беседующего с честнейшим полковником НКВД; наконец, макиавеллиевские глаза "отца народов" и выселенные греческие села, где по ночам выли собаки да стонали парализованные старухи… Вот почему рукопись шла медленно и тяжело.