Все это было чуть раньше, перед сезонным нашествием особой разновидности простейшего до изумления вида комаров (кровожадность которых не слишком доброжелательное русское население нашей местности объясняло гастрономическими пристрастиями французских виноградарей и ладорских любителей клюквы); но даже при всем этом великолепие светлячков и странно пугающая непостижимость бледного космического света, проникающего сквозь темную листву, искупали новые неудобства: мучительность ночи, липкость пота и спермы, неотделимых от духоты его спальни. Конечно же, именно ночь постоянно, на протяжении всей его почти вековой жизни, продолжала оставаться для Вана тяжкой мукой{35}, как бы ни был крепок сон или дурман бедняги, — ведь обладать большим умом вовсе не сладко даже для милейшего миллиардера с бородкой клинышком и аккуратно подстриженной, облысевшей, яйцом, головой, или хотя бы зловредного Пруста, который, когда ему не спалось, обожал резать крысам головы{36}, или такого блестящего, а может, малоприметного В.В. (зависит от точки зрения читателей, также бедняг, как бы мы ни язвили и что бы они ни творили); но все же в Ардисе это напряженно-живое присутствие усеянного звездами неба вселяло в мальчика такую тревогу, такое смятение по ночам, что он даже рад был, если мерзкая погода или мерзейшее насекомое — Камаргский Комар наших мужиков или Moustique moscovite[76] их не менее охочих до звуковой переклички отражателей, — загоняли Вана обратно в тряскую постель.
В представленном нами сухом отчете о ранней, чересчур ранней любви Вана Вина к Аде Вин нет ни основания, ни места для отклонений в метафизику. И все же нельзя не отметить (на фоне полетов этих вспыхивающих Люциферов, а также уханья, как бы им в такт, совы в близлежащем парке), что Ван, в ту пору пока не изведав террора с Терры, — бездумно связывая его в своих размышлениях о муках милой незабвенной Аквы с пагубными странностями и привычными фантазиями, — уже тогда, в четырнадцать лет, понял, что старые мифы, запустившие в благодатное существование целый водоворот миров (пусть дурацких и мистических), разместив их внутри серого вещества усыпанных звездами небес, возможно, несут в себе, как огонек светлячка, свет некой странной истины. Ночи, проведенные им в гамаке (где другой юный горемыка, кляня свой кровавый кашель, снова погружался в сны с подкрадывающимися потоками черной пенной лавы и крушением партитурных знаков орхальной орхестры, которые наводили на него дипломированные доктора), не столько были заполнены его мучительной страстью к Аде, сколько этой бессмысленной вселенной, смотрящей сверху, снизу, отовсюду демоническим дубликатом божественного времени, звенящей вокруг него и в нем самом, как будет вновь отдаваться звоном — к счастью, уже обретя некий смысл, — и в последние ночи его жизни, о которой, любовь моя, я не жалею.
И когда казалось, он уже не в силах заснуть, Ван неизменно засыпал, и сны его были юны.
Когда первое пламя дня коснулось гамака, Ван пробудился иным человеком — и в высшей степени мужчиной. «Ада, сень сада, отрада» — этот дактилический триметр явился единственным вкладом Вана Вина в англо-американскую поэзию, — звучало у него в голове. Ура — скворец, тьме космоса конец! Ему было четырнадцать с половиной; он был горяч и смел; скоро он неистово ею овладеет!
Проигрывая прошлое, Ван мог особо выделить такой момент воскрешения юности. Натянув плавки, протолкнув и упрятав туда все сложное, многочисленное и упорствующее хозяйство, он вывалился из своего гнезда и тотчас решил проверить, есть ли движение в той части дома, где она обитала. Есть! Блеснул хрусталь, цветное пятнышко. В одиночестве на уединенном балконе Ада вкушала sa petite collation du matin[77]. Отыскав сандалии — в одной оказался жук, в другой какой-то лепесток, — Ван устремился через кладовую в прохладу дома.
Дети ее склада — придумщики самых рафинированных философий. Была и у Ады своя маленькая философская теория. Еще и недели не прошло с приезда Вана, как он уж был сочтен достойным посвящения в ее премудрости. Жизнь каждого человека состоит из определенным образом классифицированных явлений: «настоящих явлений» — которые происходят нечасто и потому бесценны, просто «явлений», составляющих всю обыденность жизни, и «явлений-призраков», еще именуемых «туман», таких как лихорадка, зубная боль, глубочайшие потрясения и смерть. Три или более происходящих одновременно явлений образуют «башню», а если одно за другим — то «мост». «Настоящие башни» и «настоящие мосты» — это радости жизни, если же башни встречаются по нескольку — то это высшее блаженство; хотя такого почти никогда не бывает. При определенных обстоятельствах и в некотором ракурсе даже простое «явление» может показаться или даже стать «настоящим», а может и наоборот — сгуститься в зловонный «туман». Если же счастье и несчастье сплетаются между собой — единовременно или не сразу и по нисходящей, человеку выпадают «повергнутые башни» и «разрушенные мосты».