Образные и конструкционные детали такой метафизики не наполняли Адины ночи мукой, как это было у Вана, и в то утро — как и во многие другие — он остро почувствовал, что возвращается из гораздо более далекой и сумрачной страны, чем та, где обитает она в своем солнечном свете.
Ее пухлые, блестевшие липким губы улыбались.
(Когда я тебя сюда целую, говорил он ей много лет спустя, постоянно вспоминаю то голубое утро и балкон, где ты ела tartine au miel[78], пусть по-французски, так лучше.)
Классическая красота цветочного меда, светлого, гладкого, прозрачного, плавно стекавшего с ложечки и расплавленной медью заливавшего хлеб с маслом моей любимой. Крошки вязли в нектаре.
— Настоящее? — спросил он.
— Башня! — ответила она.
И еще оса.
Оса обследовала ее тарелку. Тельце насекомого подрагивало.
— Надо как-нибудь попробовать ее съесть, — заметила Ада, — но чтоб было вкусней, побыстрей проглотить. Язык она, конечно же, не ужалит. Животные не притрагиваются к человеческому языку. Когда лев приканчивает какого-нибудь путника, съедает все до косточки, но непременно оставит человеческий язык среди пустыни (небрежный жест).
— Не может быть!
— Общеизвестная загадка природы.
В тот день волосы у нее были старательно расчесаны и отливали темным блеском, контрастируя с матовой бледностью шеи и плечей. На Аде была тенниска в полоску, та самая, которую Ван в своих уединенных мечтах с таким наслаждением срывал с ее извивающегося тела. Клеенка была в голубую и белую клетку. Пленочка меда сверкала на остатках масла в прохладной фаянсовой масленке.
— Ну, хорошо. Что же третье Настоящее?
Она внимательно смотрела на него. Золотистая капелька, загоревшаяся у нее на губе, внимательно смотрела на него. Бархатистая, трехцветная анютина глазка, с которой она накануне рисовала акварельку, внимательно смотрела на него из вытянутой хрустальной вазочки. Ада не произнесла ни слова. Не сводя с него взгляда, облизала растопыренные пальцы.
Не дождавшись ответа, Ван покинул балкон. Тихонько крошилась ее башня в нежных лучах бессловесного солнца.
13
Ради большого пикника по случаю ее двенадцатилетия, а также сорок второго празднования Идиных jour de fête[79] Аде было разрешено надеть ее «лолиту», довольно длинную, но совершенно воздушную, широченную черную юбку (названную по имени андалузской цыганочки{37} из романа Осберха и потому произносимую с испанским, не английским, утяжеленным «т»), в красных маках и пионах, «в действительности миру ботаники неведомых», как с достоинством заявляла Ада, не подозревая еще, что действительность и естественная наука означают одно и то же на языке этого, и не только этого, сна.
(Так и ты не знал, премудрый Ван! Ее пометка.)
Голенькая Ада сделала шаг внутрь юбки ножками, все еще влажными и «хвойными», после специального протирания махровой мочалкой (при режиме мадемуазель Ларивьер утренние ванны не практиковались), и, резко качнув бедрами, натянула ее на себя, вызвав привычное недовольство гувернантки: mais ne te trémousse pas comme ça quand tu mets ta jupe! Une petite fille de bon maison[80] и т. д. Отсутствие же панталон per contra[81] было оставлено Идой Ларивьер без внимания: эта пышногрудая, с пугающей красотой дама (в данный момент пребывавшая лишь в корсете и чулках с подвязками) была готова в дни самой нестерпимой летней жары позволить и себе ту же поблажку; хотя применительно к Адочке подобная практика возымела предосудительные последствия. Стремясь унять легкое раздражение нежной промежности, сопровождаемое испаринкой, зудом и прочими не вовсе неприятными ощущениями, девочка тесно сжала меж ног, оседлывая ее, прохладную ветку яблони, к вящему недовольству Вана, в чем еще не раз нам придется убедиться. Помимо «лолиты» на Аде была трикотажная, с коротким рукавом, кофточка в черно-белую полоску, несуразная (сзади, на резинке вокруг шеи) шляпа, бархатная лента в волосах и на ногах стоптанные сандалетки. Как неоднократно уже отмечал Ван, ни соображения гигиены, ни элементарные понятия о вкусе для обитателей Ардиса не были характерны.