— Отчего ты расплакалась? — спросил он, вдыхая аромат ее волос и ощущая жар ее уха.
Ада обернулась и некоторое время внимательно и загадочно смотрела на него, не произнося ни слова.
(Отчего расплакалась? Не знаю — что меня растревожило, сама не могу объяснить, только привиделось во всем этом что-то ужасное, темное, дикое, да, да, именно ужасное! Более поздняя приписка.)
— Прости меня, — сказал он, когда Ада отвернулась. Больше ни разу не сделаю этого в твоем присутствии.
(Да, кстати, насчет этого «прямо-таки как» — какая отвратительная фраза. Очередная приписка много позже рукою Ады.)
Вскипая и переполняясь страстью, Ван всем своим существом сладостно упивался своей ношей, чувствуя, как отзывается она на каждый дорожный ухаб, мягко распадаясь на две половинки, ударяя в самый стержень его желания, которое, он понимал, необходимо сдерживать, чтоб не смутить ее невинность возможной утечкой чувств. Если б не спасла ситуацию гувернантка девочки, обратившись к нему с вопросом, Ван, возможно бы, не удержался, расплавился в своей животной слабости. Бедняга Ван передвинул Адину попку на правое колено, смещая, выражаясь жаргоном мастеров пытки, «угол агонии». В тупой безысходности неудовлетворимого желания Ван следил, как проплывают мимо ряды изб, когда calèche проезжала через селение Гамлет.
— Никак не могу привыкнуть (m'y faire), — сказала мадемуазель Ожерель, — к этому несоответствию между богатством природы и человеческой нищетой. Только полюбуйтесь на этого décharné[89] старика с огромной прорехой на рубахе, взгляните, какая жалкая у него cabane[90]. И посмотрите на эту быстрокрылую ласточку! Сколько счастья в природе, сколько несчастья среди людей! Никто из вас так и не сказал, понравился или нет мой новый рассказ! А, Ван?
— Симпатичная сказочка, — сказал Ван.
— Да, сказочка, — вежливо добавила Ада.
— Allons donc![91] — вскинулась мадемуазель Ларивьер. — Какая сказка — тут все жизненно до мелочей. Перед нами драма мелкого буржуа со всеми присущими этому классу проблемами и чаяниями, со всей их спесью.
(Верно, намерение могло быть именно таково, — если исключить pointe assassine[92]; однако в рассказе отсутствовал реализм в чистом виде, поскольку педантичный, каждый грошик считающий чиновник должен был прежде всего озаботиться тем, чтоб любым путем определить, quitte à tout dire à la veuve[93], точную цену утерянного ожерелья. Именно это обстоятельство составляло главный изъян преисполненного пафосом произведения мадемуазель Ларивьер, но тогда юный Ван и еще более юная Ада не были способны точно это определить, хотя и ощущали инстинктивно какую-то во всем этом фальшь.)
Легкое шевеление на козлах. Люсетт, обернувшись к Аде, произнесла:
— Я хочу к тебе. Мне тут неудобно, и от него нехорошо пахнет (I'm uncomfortable here, and he does not smell good).
— Скоро приедем, — отозвалась Ада, — потерпи! (have a little patience).
— Что такое? — встрепенулась мадемуазель Ларивьер.
— Ничего. Il pue[94].
— О Боже! Нет, не верится мне, чтоб такой тип мог прислуживать радже!
14
На следующий день, а может, через день в саду было устроено обильное чаепитие, на котором присутствовало все семейство. Сидящая на траве Ада пыталась сплести песику венок из ромашек. Люсетт, жуя лепешку, наблюдала. Чуть ли не целую минуту Марина молча через весь стол тянула мужу его соломенную шляпу; наконец, мотнув головой, он глянул на солнце, также глядевшее прямо на него, и с чашкой и «Тулуз Инквайерер» пошел и сел на грубую скамью под огромным вязом на другом конце лужайки.
— Интересно, кто бы это мог быть, — пробормотала мадемуазель Ларивьер из-за самовара (отражавшего элементы застолья безумными фантасмагориями в духе примитивизма), сощуренно уставившись глазами на дорожку, частично проглядывавшую между пилястрами ажурной галереи.
Распростертый на траве позади Ады Ван, оторвавшись от книги (Адиного экземпляра «Аталы»), поднял глаза.
Высокий розовощекий подросток в элегантных бриджах для верховой езды соскочил с вороного пони.