Выбрать главу

Они кутили, путешествовали, сорили деньгами, ссорились и сходились вновь. К следующей зиме он заподозрил, что она ему неверна, но не мог вычислить соперника. В середине марта, за деловым обедом с экспертом по предметам искусства, легкого нрава долговязым и обаятельным малым в старомодном фраке, Демон, ввинтив монокль, щелкнул замками особого плоского футляра, извлек из него небольшого размера рисунок пером и акварелью и сказал, что полагает (на самом деле знал наверняка, но хотел, чтобы его уверенность была оценена по достоинству), что это неизвестный образчик нежного искусства Пармиджанино. Художник изобразил нагую деву с похожим на персик яблоком в ладони приподнятой руки, сидящую бочком на оплетенном вьюнком выступе. Рисунок был тем более дорог его первооткрывателю, что напоминал Марину, когда она, вызванная аппаратом из отельной ванной комнаты, присев на подлокотник кресла и прикрыв трубку, спрашивала своего любовника о чем-то, что он не мог разобрать из-за шума воды, заглушавшей ее шепот. Едва лишь барон д’Онски взглянул на это поднятое плечо и на кое-какие изгибы и ложбинки с нежной растительностью, как Демон утвердился в своем подозрении. Д’Онски был известен тем, что не проявлял никакого эстетического возбуждения при виде даже самого обворожительного шедевра, но тут, отложив увеличительное стекло, будто отняв маску от лица, он неприкрытым взором, с улыбкой смущенной отрады, принялся ласкать бархатистое яблочко, впадинки и мшистые прелести обнаженной девушки. Не согласится ли господин Вин сей же час уступить ему рисунок, господин Вин, пожалуйста? Господин Вин не согласится. Конски (данное ему за глаза прозвище) остается довольствоваться тщеславной мыслью, что, по крайней мере до сего дня, лишь он да счастливый владелец – единственные во всем свете люди, способные наслаждаться этим произведением en connaissance de cause. Рисунок был возвращен в его особый интегумент; однако после четвертой рюмки коньяку д’О. попросил позволения взглянуть в последний раз. Оба были слегка навеселе, и Демон спрашивал себя, стоит ли, до́лжно ли отметить это довольно, в общем, тривиальное сходство райской девы с молодой актрисой, которую его гость, без сомнения, имел удовольствие видеть на сцене в «Евгении и Ларе» или в «Леноре Вороновой» (оба спектакля разнес в пух и прах один «отвратительно неподкупный» молодой критик). Нет, не стоило: такие нимфы действительно весьма схожи друг с другом из-за своей изначальной прозрачности, поскольку сходство двух молодых тел, как двух капель воды, это всего лишь следствие журчания природной невинности и двуличности зеркал, вот моя шляпа, его засаленней, но у нас один и тот же лондонский мастер.

На другой день Демон завтракал в любимой своей гостинице с одной дамой из Богемии, которой прежде не знал и которой больше никогда не встречал (она желала получить его рекомендацию для службы в отделе стеклянных рыб и цветов бостонского музея). Завидев Марину и Акву, безучастно скользивших через зал в модной отрешенности и голубоватых мехах, с Даном Вином и ковыляющим дакелем позади, богемская дама, прервав свой поток, нашла нужным заметить:

«Занятно, как эта ужасная актрисочка напоминает “Еву у клепсидрофона” с известного рисунка Пармиджанино».

«Он какой угодно, но только не известный, – тихо сказал Демон, – и вы не могли его видеть. Вам не позавидуешь, – добавил он, – человеку стороннему, наивному, который или которая вдруг сознает, что замаралась в грязи чужой жизни, должно быть, здорово не по себе. Вы узнали об этом рисунке, упомянутом в частной беседе, от самого небезызвестного д’Онски или от кого-нибудь из его друзей?»

«Его друзей», ответила злополучная дама.

Во время допроса в темнице Демона Марина, заливисто смеясь, начала было плести затейливую паутину лжи, но разрыдалась и во всем созналась. Она клялась, что с этим покончено и что барон (телом жуткая развалина, а духом – истинный самурай) отбыл на жительство в Японию. Из более надежных источников Демон выяснил, что Самурай отправился вовсе не в Японию, а в фешенебельный Ватикан, римский курорт, откуда он через неделю или около того должен был вернуться в Аардварк, Массачусетс. Поскольку благоразумный Вин предпочитал убить соперника в Европе (поговаривали, будто дряхлый, но несокрушимый Гамалиил намеревался сделать все, чтобы запретить дуэли в Западном полушарии – то ли ложный слух, то ли быстрорастворимый утренний каприз президента-идеалиста, так как в конечном счете из этого ничего не вышло), он нанял самый быстрый петролет, какой только можно было сыскать, настиг барона в Ницце, на редкость свежего с виду, проследовал за ним в книжную лавку Гунтера и на глазах у ее невозмутимого и скучающего английского владельца хлестнул бледно-лиловой перчаткой опешившего барона по лицу. Вызов был принят. Подыскали двух местных секундантов. Барон настоял на шпагах, и после обильного пролития голубых кровей (польской и ирландской – что-то вроде американской «Обагренной Марии», как эту смесь именуют в барах), обрызгавших оба волосатых торса, беленую террасу, ступени, ведущие в забавной постановке Дугласа Д’Артаньяна назад, к обнесенному стеной саду, фартук случайно попавшейся на пути молочницы и рукава рубашек обоих секундантов, любезного мосье де Паструил и мерзавца полковника Сент-Алина (St. Alin), разнявших запыхавшихся противников, Конски скончался – не из-за «полученных ран», как неверно доносили слухи, а от гангренозных последствий одной из самых незначительных из них, – вполне возможно, нанесенного им самому себе укола в пах, вызвавшего нарушение кровообращения, восстановить которое не удалось и после нескольких операций, сделанных ему в продолжение двух или трех лет затянувшегося пребывания в Аардваркском госпитале Бостона, городе, в котором, по совпадению, он в 1869 году женился на уже известной нам богемской даме, теперь хранительнице стеклянной биоты в местном музее.