Выбрать главу

Барибал с яркими рыжеватыми локонами (солнце достигло окна первой своей гостиной) стоял, поджидая его. Да, ген Z победил. Стройная, странно чужая. Зеленые глаза стали больше. В свои шестнадцать она выглядела куда многоопытней, чем казалась в этом же роковом возрасте ее сестра. В черных мехах, без шляпы.

- Моя радость, - сказала Люсетта - именно в этих словах; он ожидал большей сдержанности: как-никак он почти и не знал ее до этой минуты жаркий зародыш, не более.

Глаза плывут, коралловые ноздри расширены, вишневый рот угрожающе приоткрыт, предупредительно скошенный оскал его (таким ручные зверьки извещают, что сейчас понарошку укусят) приоткрывает язык и зубы, она приближается в чаду подступающего блаженства, расцветающей неги - зари, кто знает (она знает), новой жизни для них обоих.

- В скулу, - предупредил девушку Ван.

- Ты предпочитаешь сикелетики, - пролепетала она, когда Ван легкими губами (ставшими вдруг суше обычного) прикоснулся к горячей, крепкой pommette своей единоутробной сестры. Против собственной воли он вдохнул аромат ее "Degrasse", тонких, но откровенно "пафосских" духов, и сквозь них - пробивающийся исподволь жар ее "малютки Larousse", как он и та, другая, называли это местечко, отправляя ее на отсидку в полную ванну. Да, очень взволнованная и пахучая. Бабье лето, для мехов жарковато. Великолепно выхоленная рыжая (rousse) девушка, похожая на крест (cross). Четыре горящих краешка. Потому что никто не в силах, гладя (как он сейчас) медную маковку, не воображать лисенка внизу и жаркие двойные уголья.

- Так вот где он живет, - говорила она, оглядываясь, поворачиваясь, пока Ван в удивлении и печали снимал с нее мягкую, просторную, темную шубку, думая вскользь (он любил меха): котик (sea bear)? Нет, выхухоль (desman). Услужливый Ван любовался Люсеттиной элегантной худобой, серым, сшитым по мерке костюмом, дымчатой фишю, а когда последнюю смело, долготой белой шеи. Сними жакет, сказал он или подумал, что сказал (стоя с разведенными руками в черном, словно копоть - следствие самовозгорания костюме, посреди холодной гостиной, в холодном доме, получившем от какого-то англофила имя "Вольтиманд-Холл университета Кингстон", - осенний семестр 1892 года, около четырех пополудни).

- Я, пожалуй, сниму жакет, - сказала она с обычной жеманной ужимкой женственного оживления, сопровождающего подобные "мысли". - У тебя тут центральное отопление, а в нашем девишнике одни только крошечные каминчики.

Она сбросила жакет, оставшись в сборчатой белой блузке без рукавов. Она заломила руки, зарываясь пальцами в яркие кудри, и он увидел ожиданные яркие впадинки.

Ван сказал:

- Все три окна открыты, pourtant их можно открыть и шире; но открываются они лишь на запад, а муравчатый дворик внизу служит вечернему солнцу молельным ковром, отчего в этой комнате становится только теплее. Как это ужасно для окна - не иметь возможности развернуть свою парализованную амбразуру и взглянуть, что творится по другую сторону дома.

Кто Вином родился, Вином помрет.

Она со щелчком раскрыла черного шелка сумочку, выудила платок и, оставив сумочку зиять на краю буфета, отошла и встала у самого дальнего из окон, хрупкие плечи ее нестерпимо вздрагивали.

В глаза Вану бросился торчащий из сумочки длинный синий конверт с фиолетовым оттиском.

- Не плачь, Люсетта. Это слишком просто.

Она вернулась, промокая платочком нос, стараясь заглушить детское шмыганье, еще продолжая надеяться на объятие, которое все разрешит.

- Выпей коньяку, - сказал он. - Присядь. Где остальное семейство?

Люсетта вернула искомканный в столь многих старинных романах платок в сумку, впрочем, оставив ее незакрытой. У чау-чау тоже синие языки.

- Мама нежится в своей личной Сансаре. У папы снова удар. Сис снова в Ардисе.

- Сис! Cesse, Люсетта! К чему нам эти змееныши?

- Данный змееныш не вполне понимает, какой тон ему лучше избрать для беседы с доктором В.В. Сектором. Ты ничуть не переменился, мой бледный душка, разве что выглядишь без летнего Glanz привидением, которому не мешает побриться.

И без летней Madel. Он заметил, что письмо в длинном синем конверте уже лежит на красном дереве буфета. Он стоял посреди гостиной, потирая лоб, не смея, не смея, потому что это была Адина писчая бумага.

- Хочешь чаю?

Она потрясла головой.

- Я ненадолго. Да и ты что-то такое говорил по дорофону про недостаток времени. И откуда же взяться времени после четырех ничем не заполненных лет (если она не перестанет, он сейчас разрыдается)?

- Да. Постой-ка. Какая-то встреча около шести.

Две мысли, точно связанные, кружились в медленном танце, в механическом менуэте с поклонами и приседаниями: одна "нам-нужно-так-много-сказать-друг-другу", другая "нам-решительно-не-о-чем-говорить". Впрочем, эти вещи способны переменяться во мгновение ока.

- Да, я должен в шесть тридцать встретиться с Раттнером, - пробормотал Ван, заглядывая в календарь и не видя его.

- Раттнер о Терре! - провозгласила Люсетта. - Ван читает книгу Раттнера о Терре. Попке ни в коем, ни в коем случае нельзя беспокоить его и меня, когда мы читаем Раттнера!

- Умоляю тебя, дорогая, не надо никого изображать. Не будем превращать приятную встречу во взаимную пытку.

Чем она занимается в Куинстоне? Она ему уже говорила. Да, верно. Там очень скверно? Нет. О. Время от времени то он, то она искоса взглядывали на письмо, как оно там ведет себя - не болтает ли ножками, не копает ли в носу?

Вернуть, не вскрывая?

- Передай Раттнеру, - сказала она, с такой легкостью заглатывая третью кряду стопку коньяку, словно пила подкрашенную для киносъемки водичку. Передай ему (хмель развязывал ее гадючий язычок)...

(Гадючий? У Люсетты? У моей мертвой, милой голубки?)

- Передай, что когда в давние дни ты и Ада...

Имя зевнуло, будто черный проем двери, следом грянула и дверь.

- ...покидали меня ради него и погодя возвращались, я каждый раз знала, что вы все сделали (успокоили похоть, усмирили огонь).

- Эти мелочи почему-то всегда врезаются в память, Люсетта. Прошу тебя, перестань.

- Эти мелочи, Ван, врезаются в память гораздо глубже событий роковых и значительных. Взять хоть твой нарял в любой наугад выбранный миг, в щедро пожалованный миг с солнцем, сложенным по стульям и на полу. Я, разумеется, ходила почти голой - неопределенно невинный ребенок. Но на ней была мальчишеская рубашка и короткая юбочка, а на тебе - только помятые шорты, еще укоротившиеся от помятости, и пахли они тем, чем всегда пахли после того, как ты побывал с Адой на Терре, с Раттнером на Аде, с Адой на Антитерре в Ардисовском Лесу - ах, знаешь, от твоих шортиков просто несло лавандовой Адой, ее кошачьей миской и твоим запекшимся сахарным рожком!

Неужели письмо, теперь лежащее близ коньяка, обязано слушать все это? И впрямь ли оно от Ады (конверт без адреса)? Потому что разговор вело бредовое, пугающее любовное письмо Люсетты.

- Ван, это заставит тебя улыбнуться [так в рукописи. Изд.].

- Ван, - сказала Люсетта, - это заставит тебя улыбнуться (не заставило: подобные предсказания сбываются редко), но если ты задашь знаменитый "Вопрос Вана", я отвечу на него утвердительно.

Тот, что он задал юной Кордуле. В книжной лавке, за крутящейся стойкой с книжками в бумажных обложках. "Гитаночка", "Наша компашка", "Клише в Клиши", "Шесть елдаков", "Библия без сокращений", "Мертваго навсегда", "Гитаночка"... Он прославился в свете тем, что задавал этот вопрос любой молодой даме, с которой его знакомили.