Выбрать главу

Еще в первый приезд свой в Петербург он познакомился с Сенковским, известным ориенталистом и писателем, и сперва поддерживал это знакомство, но вскоре между ними произошел разрыв, вследствие которого Мицкевич охладел к Сенковскому и стал даже считать его опасным для польских интересов человеком. Зато тем усерднее бывал он в других польских домах и нередко по просьбе собравшихся гостей импровизировал, поражая слушателей своим талантом. Особенно сильное впечатление в них оставила одна такая импровизация, произнесенная поэтом в день своих именин. Его польские знакомые и приятели чествовали этот день обедом, после которого поэт на данную ему тему «Самуил Зборовский» импровизировал целую историческую трагедию до двух тысяч стихов. При таких импровизациях особенно сказывалась крайняя впечатлительность Мицкевича: по свидетельству очевидцев, вся наружность его в это время изменялась, лицо приобретало необычное, вдохновенное выражение, голос становился особенно глубоким и сильным, и все это вместе производило такое влияние на слушателей, что редко кто из них мог оставаться хладнокровным.

Кроме польского общества и знакомых уже по Москве русских, Мицкевич завел и новые связи в среде русских литераторов, познакомившись с Жуковским и Козловым, у которых он встретил и радушный прием, и искреннее уважение к его таланту.

Как человек посторонний для русской литературы, Мицкевич не обращал внимания на существовавшие в среде представителей ее партии и, сближаясь с либеральным кружком, бывал в то же время и у Булгарина, с которым его могло, впрочем, связывать и национальное чувство.

В такой обстановке прожил Мицкевич в Петербурге до февраля 1828 года, когда, окончив печатанье «Конрада Валленрода», он возвратился в Москву. На этот раз, однако, пребывание его здесь было очень непродолжительно. Уже в апреле он снова предпринял путешествие в Петербург, получив разрешение переехать туда из Москвы. Перед отъездом его московские литераторы, в том числе Н. Полевой, Баратынский, Киреевские, Шевырев, устроили в честь него прощальный вечер, в конце которого И. Киреевский поднес ему от имени всех присутствовавших на память о них серебряный кубок с вырезанными на нем именами. При этом Киреевский прочел стихи, в которых высказывал сожаление о разлуке с Мицкевичем, уверял, что память о нем навсегда сохранится у них, и просил его, в свою очередь, не забывать своих московских друзей. Растроганный Мицкевич отвечал импровизацией на французском языке. Содержание ее было приурочено к случаю: поэт говорил о том, как скитальца ласково приняли в чужой земле добрые люди, угостили и одарили и как много лет спустя, по смерти скитальца, нашелся при нем их подарок, с которым он не расставался всю жизнь.

Так, дружески распрощавшись с московским обществом, Мицкевич возвратился в Петербург, где к кругу его знакомств прибавилось еще одно, заключенное впервые, впрочем, еще в Москве. Это был дом известной польской пианистки того времени, Шимановской. Мицкевич познакомился с ней в Москве, куда она приезжала концертировать в конце 1827 года, а с той поры, как она переселилась в Петербург, что почти совпало с его собственным переездом, сделался частым ее гостем. Две дочери Шимановской, из которых одной было суждено впоследствии сделаться женою поэта, были в то время еще очень молоды, находясь в переходном возрасте от детства к девичеству, и Мицкевича привлекала в этот дом, главным образом, сама хозяйка, женщина умная и немало испытавшая и видевшая на своем веку, особенно в поездках за границу.

Адам Мицкевич. Рисунок неизвестного художника в альбоме Марии Шимановской.

Шумная и несколько рассеянная жизнь столицы опять потянулась для поэта, в значительной мере отвлекая его от литературных работ. За все время пребывания здесь, то есть вплоть до мая 1829 года, Мицкевич написал только одну крупную вещь – поэму «Фарис». Но в это же время он выступил на литературном поприще и в иной, новой для него роли – критика. Будучи еще студентом, он напечатал, правда, однажды критическую статью, но она не заключала в себе никаких новых взглядов, была написана еще в ту пору, когда автор находился под полным и исключительным влиянием старой эстетической школы, и вообще представляла довольно слабое произведение. Теперь Мицкевич, ободренный успехом своих произведений как среди польской, так и среди русской публики, и вместе с тем раздраженный отношением к нему польских критиков – классиков по направлению, – которые, даже и признавая в нем талант, продолжали нападения на романтическую подкладку его произведений и на отступления от классических правил, решился перейти в наступательное положение и, выпуская в свет в Петербурге собрание своих сочинений, снабдил его предисловием о варшавских критиках и рецензентах.

Адам Мицкевич. Гравюра А. Олещинского по медальону Давида д’Анже. 1829.

Предисловие это представляло из себя резкую, местами даже преувеличенную, но в общем меткую и верную характеристику взглядов тогдашних патриархов польской критики и литературы, далеко отставших от современного движения и во многом совершенно не понимавших его. Поэт не пожалел красок для обрисовки этой отсталости: по его словам, представляющим, впрочем, цитату из Байрона, спорить с кем-либо из признанных в Варшаве авторитетов о литературных вопросах было бы равносильно тому, что рассуждать в Айя-Софии с улемами о встречающихся в Коране бессмыслицах и ожидать с их стороны понимания и терпимости. Этою статьей Мицкевич решительно бросал вызов старой школе в польской литературе, и противники не замедлили им воспользоваться. Почти одновременно появилось несколько ответов с их стороны, а представители романтизма, в свою очередь, воспользовались примером самого крупного в своей среде человека и по всей линии польских журналов возгорелась жаркая полемика.

Личные обстоятельства Мицкевича сложились, однако, таким образом, что он уже не мог более поддерживать своих прежних связей. Жизнь в Петербурге тяготила его, как ни была она богата знакомствами. Из последних следует еще упомянуть особенно одно, не оставшееся, как можно предполагать, без влияния на него в течение последующей его жизни. Это было знакомство с Иосифом Олешкевичем, живописцем по профессии, мистиком по направлению, бывшим даже одно время руководителем масонской ложи «Белый Орел». Душевные свойства его, добродушие и простота, привлекали к нему Мицкевича, а Олешкевич, со своей стороны, пытался развить в нем мистическое настроение и, хотя не мог вполне достичь этого, однако не отчаивался в успехе, находя, как ему казалось, в поэте подходящую духовную организацию.

Но ни эта дружба, ни множество других приятельских отношений и знакомств не могли заменить Мицкевичу родины. Одно время он ласкал себя надеждой получить дозволение возвратиться в Литву, но вскоре должен был отказаться от этой мечты. Тогда ему представился другой исход, и он начал хлопотать об осуществлении давнишнего своего желания – о поездке за границу, средства на которую доставило ему издание последних произведений. Хлопоты эти были поддержаны его русскими знакомыми, особенно княгиней Зинаидой Волконской, и благодаря их стараниям увенчались успехом: император Николай разрешил Мицкевичу отправиться в заграничное путешествие. После этого Мицкевич еще раз съездил в Москву, простился с тамошними знакомыми и, возвратившись в Петербург, выехал из него уже навсегда 15 мая 1829 года, уговорившись с Одынцем, также отправлявшимся за границу, съехаться с ним в Дрездене и затем продолжать путешествие вместе.

Почти пятилетнее пребывание внутри России не прошло бесследно для Мицкевича. За это время он возмужал и окреп не только физически, но и умственно. Знакомство с иными условиями быта на широком пространстве от Петербурга до Москвы и Одессы, с другою национальностью, хотя и часто поверхностное, не могло не содействовать развитию в нем наблюдательности, представляя неизвестные до сих пор стороны жизни и невольно обращая внимание на такие мелочи родного быта, которые оставались раньше незамеченными, но ярко выступали при сравнении. В свою очередь, личные связи с представителями русской литературы, более развитой и ближе стоявшей к новому направлению, чем тогдашняя польская, обладавшей более серьезными критическими силами, способствовали утверждению еще ранее развившихся у него эстетических взглядов.