Выбрать главу

Я требовал от учеников прежде всего уразумения сущности дела, чему явным свидетельством всегда было умение решать задачу. Тогда он должен был у большой доски объяснить и производство, и доказательство, а если кто-либо в классе не понимал его объяснения, должен был его останавливать, а он обязан был выразить непонятное определённее и яснее. Если он не был в состоянии этого сделать, помогал другой, третий и т. д., пока не были присланы точные выражения, понятные средства и объяснения, — всё это чрезвычайно занимало весь класс, поддерживало общее внимание, и под конец весь класс не только знал сущность дела, но и умел выразить её разнообразно, так что мысль никогда не была скована безусловно мёртвою формою какого-нибудь одностороннего, относительного, условного способа выражения… Оказалось, что даже последние ученики в моём классе разрешали всякую задачу правильнее и быстрее (что также весьма важно на море), нежели даже старшие и лучшие в других классах. Вследствие этого мой класс «в виде опыта» изъят был совершенно из заведения инспектора, а при последнем выпускном экзамене отличился самым блестящим образом. Из 15 унтер-офицеров от гардемарин, производимых из целого выпуска, в моём одном классе было девять, и последний из моего класса стал 34-м из целого выпуска в сто человек.

С первого же гардемаринского экзамена по вступлении моем в корпус кадетским офицером я приобрёл репутацию строгого, но беспристрастного экзаменатора. Поэтому, помня ещё и собственный мой экзамен, генерал-цейхмейстер флота Назимов вошёл с представлением о назначении меня главным экзаменатором артиллерийских учеников, а вслед за ним и инженер-генерал, главный кораблестроитель Брюн, потребовал назначения меня экзаменатором математических наук в кораблестроительном училище, где высшие вычисления требовались ещё строже, чем от морских офицеров.

…Между тем слухи о моей неумолимой строгости привели и к забавному случаю. Однажды докладывают мне, что приехал ко мне сенатор Корнилов. Хотя я и пользовался высоким уважением и у знакомых своих, и у своих начальников и посещения важных особ в оплату за мои посещения были для меня не редкость, однако же первый визит со стороны такого значительного лица такому молодому офицеру, как я, не мог не показаться мне странным. Но вот входит ко мне в кабинет человек с двумя звёздами и рекомендуется, что вот он — сенатор такой-то, и был прежде губернатором в Сибири, что очень желал со мною познакомиться и пр., затем переходит к предмету своего посещения. Он сказал мне, что у него есть сын в корпусе и что по расписанию ему досталось экзаменоваться у меня в гардемарины.

«Что же вам угодно?» — спросил я.

«А вот видите ли, — отвечал он, — сын у меня мальчик способный, но немножко резов, поэтому я и решаюсь попросить вас быть к нему поснисходительнее, если он по рассеянности что-нибудь не так будет отвечать».

«Плохую же услугу, — сказал я ему на это, — оказали вы вашему сыну, я и оказал бы ему сам по себе снисхождение, но теперь после вашей просьбы обязан буду быть ещё особенно строгим, чтобы не допустить ни у него, ни у других мысли о возможности влияния какой-нибудь протекции и просьбы».

«Ах Боже мой, — сказал он, вскочив с кресла, — так сделайте одолжение, забудьте, что я вам говорил что-нибудь».

«Вы знаете, — отвечал я, — что это невозможно, и поэтому самое лучшее, что вы можете сделать, это рассказать всё сыну вашему, чтобы и он понял, что ему не только нечего надеяться на снисхождение, но он ещё наверное должен ожидать большей строгости, посоветуйте ему лучше приготовиться».

Старик ушёл от меня в большом смущении, но это послужило в пользу сыну. Он, как говорится, засел вплотную, день и ночь, и выдержал экзамен хорошо. Это и был впоследствии прославившийся под Севастополем адмирал Корнилов».

…Эта сцена, которой в книге Завалишина отведено всего несколько строк, трогает меня до глубины души тем, что, по природе своей самоуверенный, злоречивый, нетерпимый Завалишин, сам того не желая, обрисовал своего нежданного гостя совсем в духе Льва Николаевича Толстого — с ему одному только присущим, почти сверхчеловеческим даром описать Любовь. А в этой мизансцене Любовь отца к сыну, любовь семьи, стыдливая, безмерная и согревающая везде и всегда, затопляет холодную натуру мемуариста, не оставляя и следа от его присутствия. Вспоминаешь созданный Толстым чарующий образ Семьи в «Детстве. Отрочестве. Юности» и конечно же семью Ростовых в «Войне и мире»; и невольно задумываешься: а не поэтому ли ещё так оценил эти «Воспоминания» Лев Толстой, называя их «самыми важными» и «открывающими глаза», что и эти несколько строк заставили забиться его великое сердце Творца и Человека, который превыше всего ценил в жизни Любовь? И так ли уж случайно потом он выберет Корнилова, этого мальчика — кадета у Завалишина, которого взрастили в такой трепетной, безграничной, защищающей Любви, — для слов, которыми он обессмертит его раз и навсегда: «Корнилов, этот герой, достойный Древней Греции»? Судеб людских таинственная вязь…