Это и стало моментом — если вообще есть какой-то конкретный, поддающийся точной датировке момент — его прорыва к самому себе, тем самым «ударом молота судьбы», пробившим «оболочку будней», и его спасительное значение наложит отпечаток экстаза на его воспоминания о том вечере. Ведь в принципе в прошедшие недели он уже не раз испытывал силу своего ораторского воздействия, узнал свои возможности уговаривать людей и обращать их в свою веру. Но с её субъективной мощью, триумфальным самозабвением вплоть до седьмого пота, полуобморока и полного изнеможения он встретился, если верить его собственным словам, впервые именно в эти тридцать минут; и как когда-то он не знал удержу во всём — в своих страхах, самокопании или же чувстве счастья от услышанного в сотый раз «Тристана», — так и начиная с этого момента он уже одержим только одним — своим красноречием. И над всеми политическими страстями первенствует с того момента эта однажды и навсегда разбуженная потребность «доходяги» (так он сам обозвал себя в воспоминаниях того времени[286]) в самоутверждении, которая будет снова и снова бросать его на трибуны в стремлении вновь испытать пережитое когда-то чувство оргазма.
И его решение стать политиком, которое он в сочинённой им самим легенде отнесёт ко времени пребывания в лазарете в Пазевальке и опишет как реакцию отчаявшегося, зарывшегося лицом в подушку, но несломленного патриота на «ноябрьское предательство», в действительности следует датировать более поздним и куда более близким к этому его выступлению осенью 1919 года временем. В протоколах, членских списках и списках присутствующих он указывает себя в этот период художником, иногда — писателем, но можно предполагать, что эти конфузливые ссылки на профессию говорят лишь о его попытках удержать ускользающую юношескую мечту о величии и занятии искусством. В одном из агентурных донесений мюнхенской полиции в середине ноября 1919 года говорится: «Он — коммерсант, собирающийся стать профессиональным рекламным агентом». Опять здесь не отмечено принятое уже больше года тому назад решение его жизни, однако — впервые — указывается на его склонности и возможности: «Что ему было нужно, так это говорить, и чтобы был кто-то, кто его слушал», — такое же наблюдение сделал Кубицек[287]. В ораторском даре, чью триумфальную мощь он открыл в себе реально только теперь, он видит для себя выход из дилеммы прахом пошедших жизненных ожиданий, хотя и не имеет сколько-нибудь внятного представления о своём будущем, — ведь он собирается стать профессиональным рекламным агентом. И это вновь было очередным стремлением уклониться. Именно между этим стремлением и более поздними мифами, с помощью которых он так тщился возвести вокруг своей главы нимб проявившейся якобы уже в ранние годы предназначенности, и лежит все различие между личным мотивом и мотивом социальным, побуждающем сделать шаг в политику. И многое говорит за то, что преобладающим был первый мотив; во всяком случае, Гитлер так и не скажет, что же явилось подлинным толчком для его политического пробуждения, как и не назовёт того дня, когда он почувствовал, что «несправедливость мира, как поток кислоты, пролилась на его сердце» и он не мог уже не выступить в поход, чтобы истребить и эксплуататоров, и лицемеров[288].
Уже вскоре после своего вступления в ДАП Гитлер принимается за превращение боязливой, неподвижной застольной компании в шумную, публичную боевую партию. Несмотря на сопротивление, оказываемое главным образом Карлом Харрером, не хотевшим расставаться со старыми, унаследованными от общества «Туле» представлениями о ДАП как о тайном союзе и рассматривающим партию по-прежнему как кружок политизированных мужчин, занятых в милом их сердцу чаду пивной переливанием из пустого в порожнее своих чувств, Гитлер с самого начала мыслил категориями массовой партии. Это не только отвечало стилю его представлений, не желавшему смириться с ситуацией ущербности, но и его мнению о причинах неудач старых консервативных партий. Во взглядах же Харрера странным образом продолжала жить та тяга к исключительности, что была слабостью партий буржуазной знати в кайзеровские времена и в значительной степени отталкивала от буржуазных позиций как массы мелкой буржуазии, так и рабочих.
Ещё до конца 1919 года ДАП по настоянию Гитлера организовала в сводчатом, лишённом дневного света подвальном помещении пивной «Штернэккерброй» свой постоянный штаб; аренда помещения составляла пятьдесят марок, договор об аренде был подписан Гитлером, который снова называет себя здесь «художником». Там поставили стол и пару взятых на прокат стульев, установили телефон и привезли несгораемый шкаф для членских карточек и партийной кассы; вскоре появилась старая пишущая машинка «Адлер» и печать — критически настроенный Харрер заявил, обнаружив все признаки готовящегося обюрокрачивания, что Гитлер «страдает манией величия»[289]. Примерно в то же время Гитлер добивается расширения состава комитета сперва до десяти, а потом до двенадцати, а иной раз и больше членов, привлекая главным образом знакомых и преданных ему лично людей, нередко им же сагитированных товарищей по казарме. Возникающий аппарат позволяет ему сменить примитивно-убогие, написанные на листочках от руки объявления о собраниях на размноженные машинным способом приглашения; одновременно партия начинает публиковать объявления о своих мероприятиях в «Мюнхенер беобахтер». На столики в пивных, где они проводились, выкладываются проспекты и листовки, и здесь же Гитлер впервые в своей технике пропаганды продемонстрировал ту, собственно говоря, абсолютно лишённую почвы и неадекватную реальности, а потому столь вызывающую самоуверенность, которая потом будет часто способствовать его успехам, решившись на неслыханный шаг взимания входной платы за присутствие на публичных мероприятиях маленькой, неизвестной партии.
287
288
Так звучит знаменитая фраза Прудона о его собственном политическом пробуждении; цит. по: