Однако заблуждения относительно готовности Англии к войне не могут в достаточной степени обосновать решение Гитлера начать войну. Как-никак он осознавал тот риск, на который при этом шёл; когда 25 августа Лондон заявил о своей решимости вмешаться в соответствии с договором о помощи Польше, Гитлер ещё раз отменил приказ о наступлении не в последнюю очередь под впечатлением этого известия. Оставшиеся дни не давали оснований предполагать, что воля Англии к сопротивлению ослабла. Если он 31 августа всё-таки подтвердил приказ о наступлении, то должен был существовать более сильный мотив, определивший его решение.
В общей картине его поведения обращает на себя внимание упорное, своеобразное слепое нетерпение, с которым он рвался к схватке. Оно находится в примечательном противоречии с оттяжками, постоянными колебаниями, всегда характерными для процесса принятия решений у Гитлера. Когда в последние августовские дни Геринг заклинал его не терять чувства меры, он отрезал, что всегда шёл в своей жизни ва-банк[337]; как бы ни было верно это замечание по сути, оно резко противоречило недоверчивому, осторожному стилю, который отличал политику Гитлера во все прошлые годы. Надо вернуться в более далёкое прошлое, почти к раннему дополитическому этапу его жизненного пути, чтобы найти истоки неожиданного поведения летом 1939 года, напоминающего прежние провокации и трюкачества.
Действительно, всё говорит о том, что в эти месяцы Гитлер словно бы отказался от большего, нежели испытанной тактики — от политики как таковой, в которой он блистал 15 лет и порой не имел равного себе противника, ему будто надоело подчиняться факторам, требующим неторопливости, вечного лавирования, искусства притворяться и тянуть дипломатические нити, он опять искал «великого, общепонятного, освобождающего действия»[338]. К числу резких поворотов его жизни относится, как мы наблюдали, ноябрьский путч 1923 года: строго говоря, он ознаменовал вступление Гитлера в политику. До того он отличался прежде всего своим максимализмом, лобовой агрессивностью своих действий, радикальными альтернативами «всё или ничего», которые он с мрачной выразительностью обрисовывал ночью перед маршем к Фельдхеррнхалле. «Когда нас позовёт решительная борьба не на жизнь, а на смерть, то мы будем знать только небо над нами, землю под нами и противника перед нами». До того он знал только «фронтальные, лобовые» отношения, как внутри движения, так и с силами вне его. Наступательному стилю выступлений отвечал грубый командирский тон председателя партии, все указания которого свидетельствовали о категорической, безоглядной решимости[339]. И лишь провал 9 ноября 1923 года заставил Гитлера полностью осознать смысл и возможности политической игры, тактических уловок, коалиций и заключаемых для видимости компромиссов и превратил драчливого путчиста в рассудительно рассчитывающего свои ходы политика. Несмотря на весь блеск, с которым он вскоре освоил свою роль, он никогда не мог полностью скрыть, каких усилий ему стоила маскировка под овечку, как тому сказочному волку с семью козлятами, в глубине души он был по-прежнему против обходных путей, против правил игры, законности и, что гораздо важнее, против политики вообще.
Теперь он возвращался в своё прежнее состояние, полный решимости разорвать наконец сеть зависимостей и фальшивых согласий и вновь отвоевать свободу путчиста называть политика «свиньёй, представляющей мне предложение о посредничестве». Гитлер вёл себя «как природная стихия», докладывал румынский министр иностранных дел Гафенку в апреле 1939 года после визита в Берлин[340], вряд ли можно найти формулу, более метко описывающую демагога и бунтаря начала 20-х годов. Характерно, что с принятием решения о начале войны регулярно, иногда по несколько раз в одной речи опять стали выдвигаться и чуждые политике альтернативы «победа или смерть», «мировая держава или гибель», он втайне всегда испытывал к ним симпатию: «Всякая надежда на компромиссы — ребячество, вопрос стоит так: победа или поражение, — заявил он, например, 23 ноября 1939 года своим генералам. — Я поднял немецкий народ на большую высоту, хотя сейчас нас и ненавидят в мире. Это дело я ставлю на карту. Я должен сделать выбор между победой и уничтожением. Я выбираю победу»; спустя несколько предложений эта мысль повторяется: «Речь идёт не о каком-то частном вопросе, а о том, быть или не быть нации»[341]. Вполне в духе этого ухода от политики он явно возвращался в том, что касается терминологии и выразительности, на иррациональный уровень. «Только тому может способствовать благосклонность Провидения, кто борется с судьбой», — заметил он в той же речи. Один наблюдатель из его ближайшего окружения отмечал в последние дни августа ярко выраженную «тенденцию к смерти в стиле Нибелунгов», в то же время Гитлер ссылался в своё оправдание на Чингисхана, который также «отправил на тот свет миллионы женщин и детей», фюрер определял войну как «роковую борьбу, которую нельзя как-то подменить или обойти посредством какого-нибудь хитроумного политического или тактического искусства, война — это действительно своего рода схватка гуннов, …ж которой или остаёшься стоять на ногах или падаешь и гибнешь — одно из двух»[342]. Во всех этих свидетельствах нельзя не увидеть симптомы того, что он вновь оказался в дополитических сферах, где события определяются не презренными увёртками и не искусством скользких политиков, а историей и поступью судьбы.
338
Так заявил Гитлер осенью 1933 г., обосновывая своё решение о выходе Германии из Лиги наций, см.:
339
См., напр., «Информационный бюллетень» от 26 апреля 1922 г.: цит. по:
342
Так Гитлер высказался при обсуждении обстановки 31 июля 1944 года, см.: Hitlers Lagebesprechungen, S. 587; затем: