Выбрать главу

Это отсутствие прочности не в последнюю очередь наглядно прослеживается и на поведении ведущих действующих лиц и функционеров режима. Прежде всего ход Нюрнбергского процесса, а также последующих судебных разбирательств продемонстрировал, за весьма немногими исключениями, явные старания идеологически дистанцироваться от того, что происходило, а преступные деяния, которые вчера только имели эсхатологический смысл, преуменьшить или оспорить, дабы в конечном счете все – насилие, война, геноцид – обрело характер некоего страшного и глупого недоразумения. Все это способствовало созданию впечатления, будто национал-социализм вовсе не был явлением, охватывающим целую эпоху, а явился порождением жажды власти у одного конкретного человека, а также комплекса чувств зависти и ненависти у одного беспокойного, жаждущего завоеваний народа, ибо если бы национал-социализм имел глубокие корни в своем времени и был одним из непременных движений оного, то военное поражение не смогло бы устранить и так круто оттеснить его в ночь забвения.

А ведь он всего лишь за какие-то двенадцать лет придал миру новый облик, и даже слепому видно, что столь мощные процессы едва ли могут быть достаточным образом объяснены капризом дорвавшегося до власти одиночки. Ибо только если этот одиночка является фигурой, интегрирующей разнообразнейшие эмоции, страхи или интересы, и если влекут его вперед мощные, приходящие из дальних далей энергии, становятся возможными подобные события. В таком свете еще раз вырисовывается роль и значение Гитлера по отношению к окружающим его силам: существовал гигантский, неупорядоченный потенциал агрессивности, страха, самоотдачи и эгоизма, лежавший втуне и нуждавшийся лишь в том, чтобы некое властное явление разбудило, сфокусировало и использовало его; этому явлению был обязан тот потенциал своей ударной силой и легитимностью, с ним праздновал он свои колоссальные победы, но с ним же вместе он и рухнул.

Однако Гитлер был не только фигурой, объединившей столь многие тенденции времени; в еще большей степени он и сам придавал событиям их направление, масштабы и радикальность. Благоприятствовало ему при этом то, что его мысли не были отягощены какими-либо предварительными условиями и что буквально все – антагонизмы, противников, партнеров по союзу, нации, идеи – он столь же хладнокровно, как и маниакально подчинял своим чудовищным целям. Его экстремизм соответствовал той внутренней дистанции, которую он сохранял по отношению ко всем силам. Еще Август Кубицек подметил склонность своего друга «не раздумывая бросаться тысячелетиями» [725], и если даже и не рекомендуется придавать слишком большого значения такого рода мемуарным формулировкам, – то все равно в поведении Гитлера, какое время тут ни возьми, явно есть что-то от той инфантильной безоглядности в обхождении с миром, на которую намекают приведенные выше слова, да и его, Гитлера, собственное замечание, что он смотрит «на все с чудовищным, ледяным хладнокровием, лишенным каких бы то ни было предрассудков» [726], говорит, по сути, о том же самом. Многое говорит за то, что он – вопреки его относящейся еще к юношеским годам претензии, – так никогда и не осмыслил, что есть история; он видел в ней своего рода настежь открытый для честолюбцев храм славы. Смысла же и правоты свершившегося он не осознавал совершенно. Несмотря на все настроение буржуазного распада, несмотря на окружавшую его атмосферу тления, он был homo novus. И именно таким образом, с абстрагированной беспечностью, шел он на осуществление своих замыслов. В то время как другие государственные деятели учитывали реальность существующего соотношения сил, он отталкивался от чистого места: точно так же, как начал он без оглядки на существующее проектировать новый мегаполис Берлин, планировалась им и полная перестройкаЕвропы закрепившиеся в результате войн и изменения соотношения сил, он переделал эту карту на свой лад, разрушил державы и помог подняться новым силам, вызвал революции и положил конец веку колониализма; в конечном итоге он гигантским образом расширил эмпирический горизонт человечества. Перефразируя слова Шопенгауэра, которого он по-своему почитал, можно сказать, что Гитлер дал миру урок который тот уже не забудет никогда.

Доминирующим среди тех мотивов, в которых он смыкался с сильным течением духа времени, было неизменное чувство угрозы: страх перед лицом процесса уничтожения жертвой которого были на протяжении веков многие государства и народы, но который только теперь, на этом перекрестке всей истории, развил универсальную, угрожающую всему человечеству мощь. Один из снимков, сделанных в новом здании рейхсканцелярии, демонстрирует лежащий на письменном столе Гитлера фолиант с названием «Спасение мира» [727], и на различных этапах этого жизненного пути наглядно прослеживается, с какой настойчивостью он все время стремился к роли спасителя; она была для него не только призванием и «циклопической задачей», но и представляла собой в этой направляемой режиссерскими соображениями жизни ту великую, образцовую сольную партию, которая ассоциировалась у него с воспоминаниями о любимой опере его молодости – «Лоэнгрин» [728] и мифическими образами каких-то героев-освободителей и «белых рыцарей».

Идея спасения была для него неразрывно связана с самоутверждением Европы, рядом с которой не существовало никакой иной части света, никакой иной сколь-нибудь значительной культуры, все другие континенты были лишь географическими понятиями, пространством для рабовладения и эксплуатации, были пустыми плоскостями, лишенными истории: hiс sunt leones[729]. Да и само выступление Гитлера было одновременно и последним гиперболизированным выражением европейского притязания оставаться хозяином собственной, а тем самым и всей истории вообще. В его картине мира Европа, в конечном счете, играла ту же роль, что и немецкий дух в сознании поры его молодости: это была находившаяся под угрозой, уже почти утраченная высшая ценность. У него было острое чутье на опасность растворения, угрожавшую континенту со всех сторон, на угрозу самой его внутренней сути как извне, так и изнутри: эта угроза исходила от неудержимо размножающихся, заполняющих и буквально душащих земной шар «неполноценных рас» Азии, Африки и Америки, а также и от собственных, отрицающих традицию, историю и величие Европы демократических идеологий.

И хотя сам он был фигурой демократического века, но олицетворял собой лишь его антилиберальный вариант, характеризуемый сочетанием манипуляции голосами путем плебисцитов и харизмы вождя. Одним из непреходящих горьких уроков ноябрьской революции 1918 года было осознание того, что существует неясная взаимосвязь между демократией и анархией, что хаотические состояния и являются собственным, неподдельным выражением подлинного народовластия, а произвол – его законом. Отсюда нетрудно истолковать восхождение Гитлера и как последнюю отчаянную попытку удержать старую Европу в условиях привычного величия. К парадоксам явления Гитлера относится то, что он с помощью краха пытался защитить чувство стиля, порядка и авторитета перед лицом восходящей эпохи демократии с ее правами решающего голоса для масс, эгалитаризацией плебейства, эмансипацией и распадом национальной и расовой идентичности. Но он выразил также и долго копившийся протест против презренного эгоизма крупного капитала, против коррумпирующей мешанины буржуазной идеологии и материального интереса. Ему виделось, что континенту грозит мощный двойной натиск, чреватый чуждым Европе засильем и ее поглощением «бездушным» американским капитализмом с одной стороны, и «бесчеловечным» русским большевизмом – с другой. И вполне правомерно суть выступления Гитлера была обозначена как «борьба не на жизнь, а на смерть» [730].

Не составляет труда, расширив эти представления до глобального уровня, распознать в них парадигматическую ситуацию раннего этапа обретения фашизмом своих приверженцев: это те массы среднего сословия, которые – на фоне общих панических настроений – видели себя в медленно Удушающих их объятиях, с одной стороны, профсоюзов, а с другой – универсальных магазинов, в объятиях коммунистов и анонимных концернов. И, наконец, явление Гитлера можно понимать и как попытку утверждения своего рода третьей позиции – между обеими господствующими силами эпохи, между левыми и правыми, между Востоком и Западом. Это и придало его выступлению тот двуликий характер который не охватывается всеми этими однозначными дефинициями, нацепляющими на него этикетки типа «консервативный», «реакционный», «капиталистический» или «мелкобуржуазный». Находясь между всеми позициями, он в то же время участвовал в них во всех и узурпировал их существеннейшие элементы, сведя их, однако, к собственному, неподражаемому феномену. С его приходом к власти пришел конец и противоборству за Германию, начало которому было положено после первой мировой войны Вильсоном и Лениным [731], когда один пытался привлечь ее на сторону парламентской демократии и идеи мира между народами, а другой – на сторону дела мировой революции; лишь двенадцать лет спустя это противоборство возобновилось вновь и завершилось якобы соломоновым решением о разделе страны.

вернуться

725

Kubizek A. Op. cit. S. 100.

вернуться

726

Rauschning H. Gespraeche, S. 212.

вернуться

727

Этот снимок имеется в распоряжении автора.

вернуться

728

Kubizek A. Op. cit. S. 233 f.

вернуться

729

Тут водятся львы (лат. ): надпись на средневековых картах. – Примеч. ред.

вернуться

730

Nolte Е. Faschismus in seiner Epoche, S. 507.

вернуться

731

См.: Ursachen und Folgen, Bd. IX, S. XXXIX.