Но не из-за этого, конечно, он так смутился, а потому, что я, майкопская, знала, что у его отца был магазин и что старший его брат стал жуликом, — весь Майкоп об этом знал.
Вечером я пригласила их с женой на ужин, расфуфырилась. Как же мне было не блеснуть перед своими, майкопскими! И ужин подан был с царским блеском. Теперь думаю — напрасно я им пыль в глаза пускала, они и так почти речь потеряли от смущения. А тут я еще спросила про брата (жулика этого), и доктор мой сразу как палку проглотил.
— Нет, — говорит, — никакого такого брата у меня не было, это ошибка.
Хорошо хоть про магазин я не напомнила! Мне теперь ясно, что он не очень-то в восторге был от нашей встречи. Вероятно, как на иголках провел весь вечер — не напомню ли я про магазин.
С Коневыми мы в Монголии дружили, бывали друг у друга в гостях. Когда они пришли к нам в первый раз, жена Ивана Степановича — большая, крупная, толстая, очень черно насурьмленные брови — все поучала нашу прачку, как именно надо стирать, рассказывала, что надо заранее замачивать белье, давать ему «откиснуть». Сразу видно было — мастер она этого дела, не раз самой приходилось. Мы с Мирошей подарили ей дамские золотые часы — их тогда еще трудно было достать, это была редкость…
Миронов из Москвы все время запрашивал, как мы там с Агулей, и давал знать о себе, но подробностей не сообщал, а только таинственно: приедешь — узнаешь. Как только Агулю стало можно везти, мы поспешили в Москву.
Обратно, помню, мы переезжали через какую-то границу. До Улан-Удэ ехали на машинах. Мы с мамой и Марией Николаевной в закрытой легковой. В Улан-Удэ нас ждал вагон, который прицепили к поезду. Мама везла из Монголии так много вещей, что весь «салон» доверху был ими завален.
И вот приезжаем в Москву. Перрон Ярославского вокзала. Агуля увидела в окно Сережу, так и запрыгала: «Папа! Папа!» Он вошел в вагон, она тут же кинулась ему на шею — бледненькая, вся прозрачная после болезни.
У Мироши чудесные были глаза — светло-карие, большие, выразительные, я многое научилась по ним читать. И тут встретилась с ним взглядом, вижу: он счастлив, и не только встречей с нами… Я горю нетерпением узнать, но он — ни слова, улыбается таинственно. Вижу только, что он не в форме НКВД, а в прекрасном заграничном коверкотовом пальто.
Хлопоты о вещах, как выгружать, как доставить, все это нас не касается, для этого есть «подхалимы»… А мы выходим из вокзала, нас ждет большая роскошная машина, садимся в нее и — по московским улицам. После Улан-Батора, как в кипучий котел попали. И вот уже проехали Мясницкую (тогда уже называлась улицей Кирова), и площадь Дзержинского, и площадь Свердлова, я жду — свернем к гостинице. Ничуть нет! В Охотный ряд, на Моховую, мимо университета, Манежной… Ничего не понимаю! Большой Каменный мост… Куда же мы?
И вот мы въезжаем во двор Дома правительства. А там лифт на седьмой этаж, чудесная квартира из шести комнат — какая обстановка! Свежие цветы, свежие фрукты! Я смотрю на Миронова, он смеется, рад, что сюрприз преподнес, обнял меня, шепнул на ухо:
— Удивлена? Не удивляйся. Я теперь замнаркома иностранных дел по Дальнему Востоку[7]. Начальник второго отдела Наркоминдела. Да ты внимательно посмотри!..
Смотрю — на груди орден Ленина. А глаза блестят, я хорошо знала этот блеск успеха.
Так страшные качели еще раз вознесли Мирошу.
Кажется, в тот день мы с ним были приглашены в Большой театр на какое-то торжественное заседание…
Вы, наверное, никогда не видели Ежова близко? А я видела. Небольшой, щуплый, на лице с одной стороны крест-накрест шрамы. Ничтожество безликое. Жена его, говорят, была приличная женщина. Эренбург пишет, что Бабель, который с ней когда-то учился, приходил к ней в гости, чтобы понять, что это за таинственное могущество у этого карлика, приходил, дразня судьбу, пока сам не забился в паутине.
А могущество было дутое, но сам-то Ежов думал — истинное, и так раздулся, что его (нам рассказывали) все члены ЦК, члены Политбюро боялись. Звонит, например, секретарь Молотова, чтобы договориться о встрече, а Ежов ему высокомерно: