Слушатели открыли рты и подняли носы; затем, повернувшись боком, они пытались уловить Стихи, которые путались, порхали, вертелись, катились, сыпались с уст поэтов светлыми каскадами правильных безукоризненных метров. Они сменяли страницы своих свитков. Некоторые нетерпеливые уходили; ряды редели; но критики не двигались с мест, свирепо решив выслушать все до конца, чтобы внушить поэтам принципы своего здорового Вкуса, по их мнению, всеобщего Вкуса!
Так как некоторые слушатели жаловались на неясность чтения, то поэты снова перечитывали свои стихи с необычайным журчанием речи, похожим на шум воды. И, постепенно оживляясь, они делали жесты, качали головами и принимали вдохновенные позы; в их глазах выражалось теперь не беспокойство, а энтузиазм и вдохновение. Но чтение все же не становилось от этого более понятным, тем более, что они читали теперь все вместе. Слушатели разошлись, оставив их наедине с критиками.
Зато стали приближаться любопытные, среди которых какой–то всадник в панцире и шлеме, не стесняясь подъехал верхом. Поэты читали, а любопытные смотрели на них, сперва со вниманием, затем с удивлением, наконец, с величайшим негодованием. Поэты, продолжая чтение, уткнувши носы в свитки или воздевая руки в порыве вдохновения, видели одних лишь критиков, от которых они ожидали одобрительных замечаний, вроде bene, euge, pulchre, belle; однако эти слова не вырывались из уст обладавших таким Вкусом; венки также не посылались поэтам. Критики сжимали губы, опираясь на руки своими задумчивыми подбородками и бросая свирепые взгляды на поэтов, из которых некоторые внезапно вздрагивали.
Это длилось около часа, и вот уже чтение стало подходить к концу. Всадник с неслыханным трудом сдерживал коня, бросавшегося из стороны в сторону, оттесняя людей вокруг. Наконец, возвысив голос, он оборвал чтецов:
– Клянусь Божестенностью Антонина! Как это вы, поэты, не написали ничего в честь Империи?
Это была правда. Насколько можно было разобрать, произведения Поэтов совсем не касались Императора. Они воспевали все: Богов и Богинь, блудниц и матрон, Преступления и Добродетель, Лук из римских садов, египетскую Чечевицу, Коз, Пастухов, Цезаря Юлия, Корабли, Живопись, Скульптуру, Ветер, Источники, Море, Город, Игры в Цирке и Игры в Кости, все, кроме Элагабала и его Божественности. И это возмутило всадника, который вынул меч из ножен, висевших у его бедра, покрытого медью. Поэты подняли глаза; критики зашевелились. Кто–то закричал. И вскоре поэты бежали со своих скамей, а критики удалились с суровым видом. Исчезли тоги и туники, бритые лица и тревожные глаза; точно это был необычайный отлет белых птиц, сидевших над мутным прудом.
– А ты? Что ты тут делаешь? – вкладывая меч в ножны, крикнул всадник Зописку, который продолжал читать.
И так как тот не обращал на него внимания, то он грубо схватил его за острую бородку. Зописк взвыл:
– Пощады! Пощады! Я читал, я победил бы всех поэтов, которые не умеют писать Стихи, как я!
Однако он быстро узнал во всаднике одного из офицеров, виденных им у Саларийских ворот: то был Антиохан.
– Эта поэма, о, Достославный, была посвящена тебе. Я отлично помню тебя. Я воспевал твои добродетели, твою Храбрость и твои услуги общественному делу. Хочешь я тебе прочту?
Но Антиохан дернул еще сильнее его бороду и сжал ее, как мокрую тряпку.
– Ты мне посвятил это? Ложь! И, кроме того, ты должен был написать в честь Божественности Антонина!
Зописк сделал движение отчаяния.
– Да! Да! Я посвятил поэму Его Божественности; я оговорился. Но и ты также заслуживал этого посвящения. Пусти меня, Достославный. Чтобы немедленно удовлетворить тебя, я превознесу Антонина выше всех Богов.
– Он и так выше всех Богов, – крикнул Антиохан, постепенно успокоившись. – А если ты хочешь воспевать Императора, то пойдем со мной.
И он увел его, продолжая держать за острую бороду, сам сидя на коне, который ускорил шаг, принуждая поэта бежать, с расстроенным лицом, но все еще с драгоценным свитком в руке. Прохожие оборачивались, многие смеялись, а школьники издевались над ним.
– Куда ты ведешь меня, о Достославный? – простонал Зописк.
– К Императору, он бросит тебя зверям, если твоя поэма плоха.
Они приблизились к Целийскому холму, где дома сияли блеском белого и красного гранита и мрамора. Любопытные шли следом, узнав поэта, они предположили, что Император велел привести его ради какой–нибудь невероятной жестокости. Вскоре сквозь сеть улиц показались Сады Старой Надежды, а вдали, за деревьями, уже различались фризы белого дворца, украшенного золотом.