Выбрать главу

- Мам, смотри! - Он сунул мне под нос ротапринтную книжицу, раскрытую посредине. - Ты смотри, смотри!

Он пыла от счастья и гордости, а Люся скромно сидела на своем обычном месте - у окна, на кушетке.

Я вгляделась и увидела нашу фамилию и Люсины инициалы под публикацией аж на целый на разворот!

- Поздравляю.

Я правда обрадовалась - ай да Люся! - а она впервые посмотрела на меня доверчиво и открыто, и - тоже впервые - ее глаза не показались мне уж такими кошачьими. Это были глаза молодого счастливого человека, познавшего первый успех.

В тот вечер я не ушла к себе, а они не включили свой обожаемый телевизор. Мы пили чай с тортом, и Митька опять трещал как сорока, как в тот раз, когда впервые надумал жениться: рассказывал во всех деталях, как долго, мучительно принимали статью, как один велел отразить то, а другой это, как тот, первый, который велел что-то там отразить, потребовал вдруг именно это отраженное снять, как завсектором похвалил Люсю, обещал напечатать статью в большом, настоящем сборнике! Люся, улыбаясь, помалкивала, иногда только поправляла Митю, если он допускал неточности в повествовании.

- Это же публикация, мам, статья! Нет, ты не понимаешь! Нужно две статьи для защиты, так одна у нас уже есть!

Бедные дети, как же им трудно приходится! И дома-то у них нет, а главное, не предвидится, денег нет - тоже ведь не предвидятся! И никто, никто в них не заинтересован, никому они всерьез не нужны - ни Митька в своем институте, ни Люся в этом богоспасаемом, никчемном НИИ. А ведь любят друг друга - сколько можно не замечать? - строят, как могут, как умеют, свою общую жизнь под моим не слишком доброжелательным взглядом.

Сидят, прижавшись друг к другу, как птенчики, и знают, что там, в своей комнате, я работаю над чертежами - живым им укором - и не одобряю ни их чаи, ни телевизор, ни даже их крепкий молодой сон.

- Ну, Митя, теперь уж не отставай, - врезалась я в восторженную речь сына. - Вон Люся у нас какая умница!

Люся засветилась, вспыхнула, взглянула так благодарно, что у меня защипало в носу от раскаяния: стерва я все-таки, ну чего я на нее взъелась? Разве только из-за Гали? Из-за Мити только? А случайно, не из-за себя? Не из-за Вадима, случайно? Сказать, что все у нас усложнилось, - значит ничего не сказать: все летело под гору, к черту, мы тосковали и злились, беспомощно пытаясь отыскать хоть какой-нибудь выход. Какие-то выходы периодически находились, но все было не то и не так...

После статьи Люся вроде как оживилась, несколько раз они с Митей умудрялись даже встать раньше меня - "Мам, мы в библиотеку!". Что уж они там делали, не знаю, но возвращались с ужасно ученым видом, страшно голодные - в библиотеках традиционно кормят отвратно, - и я почтительно подавала им поздний ужин. Но скоро благой порыв пролетел, и они снова прочно засели дома, у телевизора.

***

- Нет, невозможно!

Я зарылась головой в подушку и заплакала. Вадим подсунул под меня руки, обнял, прижал к себе, покачал как ребенка. Он пытался оторвать меня от подушки, но я вцепилась в нее и все плакала - от безвыходности, острого ощущения, что мы расстаемся, расходимся, все у нас пропадает, потому что нельзя, в самом деле, без конца срываться с работы, прибегать к Вале, пока дочь ее в школе, всякий раз сгорая от страха: вдруг что-то случится? Вдруг Катенька заболеет или отменят уроки?

- Цепочка... Не забудь накинуть цепочку, - напутствовала меня Валя. Она тоже нервничала - я же видела! - а за что ей это?

Невыносимо вытаскивать из чужого шкафа старательно запрятанные, принесенные заранее из дому простыни, а потом снова совать их в целлофан, заталкивать в глубь серванта - подальше, подальше. Все невыносимо и невозможно, и я не могу больше!

- Не плачь, дорогая моя, - сказал Вадим с такой горечью, что я отцепилась наконец от подушки.

- Нет, ты не думай... - виновато начала я, но он меня перебил:

- Отдай своей Вале ключ, не мучайся. Мы будем ездить ко мне на дачу, это недалеко.

Я затихла в его руках, не зная еще, радоваться или огорчаться: дача страшила меня. Вадим улыбнулся печально и нежно, казалось, он хочет что-то сказать. Я ждала, но он уже передумал, только крепче обнял меня, закрыл глаза и покачал головой.

- Ты что?

- Ничего. Не думай, Ташенька, ни о чем. Нам будет хорошо там, увидишь.

Так мы выиграли у жизни еще два месяца.

Мы вырывались из города на субботу и воскресенье, и я не смела спросить, как он объясняет свой отлучки дома.

Вадим уезжал с утра и топил печь, а вечером электричкой семнадцать двадцать приезжала я. Медленно выплывал из тьмы полустанок, росла, приближалась одинокая на снегу фигура. Он всегда успевал подойти к вагону, чтобы подать мне руку, а потом обнимал здесь же, у мчащегося дальше поезда, и никому не было до нас дела.

- Ну, здравствуй!

Мы шли по узкой тропе сквозь заснеженный лес. Возбуждение дня переделать, убрать, наготовить - растворялось в другой действительности, где не было напряжения и суеты, грохота большого города, плотных, озлобленных толп в метро, а был только лес; узкая эта тропа, тишина и покой - вокруг и внутри, в душе. Мерцали, переливаясь, невидимые в Москве звезды, поскрипывал под ногами снег, я вдыхала чистый морозный воздух и ждала, когда появится огонек нашего временного пристанища.

Уходя на станцию, Вадим нарочно не выключал свет, и мы шли на разгоравшийся навстречу огонь, притворяясь, что идем домой, к себе. Вот, значит, какой он - дом, в котором мой Вадим живет с другой женщиной.

- Ташенька, не молчи, ладно? - сказал он в самый первый раз, когда я ступила на очищенное от снега крыльцо и остановилась в смятении. - Не молчи, очень тебя прошу! Здесь живу я, остальное не важно.

Представляю, сколько труда было вложено, чтобы заштриховать, уничтожить следы пребывания другой женщины: ни халата, ни тапочек, ни помады или какой-нибудь пудреницы. Впрочем, может, все это просто убиралось на зиму.

Трещали дрова в печи - давно не видела я живого огня, - шкварчало мясо в чугунной сковороде.