Выбрать главу

– Выпорешь. Когда вернется.

Ахерон бросил чесаться. Уставился из-под клочковатых бровей жадно, пытливо – смертные так на оракулов смотрят, когда ждут божественного откровения.

– Правда? Вернется?!

Он не понимал моей жестокости. Жестокость в понимании Ахерона была простой: по шее, потом еще по шее, а если войти в раж – то можно и за кнут взяться. А тут… сопливому юнцу потакать, на поверхность его выпускать… Еще полмира следом увяжется!

Иногда самое жестокое – это как раз потакать. Позволить наивному набить шишек о собственную мечту. Тогда не только наивность пройдет – и мечта куда-то денется.

– Вернется, – повторил я, пожимая плечами…

Аксалаф пришел скоро – через два месяца.

Пришел не в зал, не к свите, не к отцу: ко мне. Подстерег, когда я прогуливался в каменном саду, среди драгоценных цветов и ручьев, звучащих в хрустале.

Обгоревший на солнце, в выцветшем добела хламисе. Ремешок на волосах потерялся, и черные кудри наползали на выпитые, больные глаза.

– Покарай меня, Владыка, – сказал мальчик тихо. – Пожалуйста. Папе не говори, что я пришел. Просто покарай.

Гермес-Психопомп умудряется не только водить тени. Он еще хорошо распускает слухи о моем мире. О подземных чудовищах, стигийских болотах, Лете, асфоделях, Хароне… О ледяной безжалостности самого Владыки – неподкупного судии.

Которому только дай покарать.

– Передумал жить в свете? – спросил я.

Он сжимал кулаки и блуждал взглядом по неживой, каменной зелени, точеным из аметистов колокольчикам, асфоделям из чистого золота.

Потом вдруг затрясся в рыданиях и сполз на землю.

– Я хотел… я так хотел… но эта старая сука… «Иди туда, откуда выполз!» «Вам, подземным, только убивать, какая тебе красота!» Я… я покажу… я бы еще лучше ее… если бы знал…

Под «старой сукой», видимо, разумелась прекрасная Деметра Плодоносная.

– А я ходил, просил, умолял на коленях… А она мне: «Иди выращивать кувшинки в этих ваших болотах, большего тебе не дано!» И они смеялись… все смеялись, даже нимфы эти…

Мальчик рыдал, дергал плечами, заглушая пение закованных в хрусталь ручьев. Потом всхлипнул в последний раз и взял себя в руки. Вытер лицо полой плаща.

– Я знаю, что за глупость нужно карать. Я совершил глупость. Я отдаюсь в твои руки. Все равно у меня больше ничего не осталось: делай, что хочешь…

Ствол ближайшей яблони был искусно кован из меди. До того искусно, что ощущались даже трещины в коре. Каменные листья тонко перестукивались между собой, и качались гладкие, обточенные яблоки из дивного оникса.

– Трудно карать того, у кого ничего не осталось. Встань. Слабость многим льстит. Но меня - раздражает.

Он послушной тенью следовал за мной по каменному саду. Ступал по дорожкам, выложенным серебряными пластинами, мимо сделанных Гефестом соловьев, искрящейся алмазной россыпью кустов, черномраморных статуй нимф и кентавров.

Мы остановились там, где сад обрывался у потока Флегетона. Языки огня прилипли к скалам – не оторвать, внизу – бурлящая, клокочущая вода, а за рекой – пустошь, а за пустошью…

Далеко-далеко, нецарскими глазами не увидеть – пасть Тартара…

Здесь я наконец заговорил.

– Светлый мир неохотно принимает подземных. Живи там, где твое место. Помирись с отцом. Найди себе занятие по вкусу.

– Но я не хочу быть чудовищем! – подавился собственным криком. Опять глупо растопырил руки. Сейчас в отчаянии бросится в Флегетон.

Дурак, ты ж бессмертный, выживешь, только кожи лишишься навечно.

– А садовником у повелителя чудовищ?

Он недоверчиво глядел на меня – Флегетон горел и качался в остатках слез на ресницах. Потом оглянулся на сад.

– Там же камень. Там все… мертвое.

– Кто сказал, что у меня может быть только один сад?

Не туда смотришь, глупый юнец. Обрати взгляд в сторону пустоши. Тревожащей, неприятной пустоши, за которой – Тартар как на ладони, ничего, что далеко. Ты смотришь в ту сторону – и он на тебя смотрит, и нечем отгородиться…

– Ты… ты… правда… Владыка?!

– Главного садовника у меня нет. Вообще нет садовников. Поторопись с решением, сын Ахерона, я начинаю уставать от нашего разговора.

Да куда ж ты опять на землю грохаться?!

Но на этот раз он не упал. Опустился благоговейно и тихо, как перед величайшей святыней. И прижался солеными, мокрыми губами к краю моего плаща.

– Этот сад будет прекраснее, чем у Деметры…

* * *

Память. Чистая, неразбавленная, каждой веткой в глаза.

В каменном саду поют соловьи, сделанные Гефестом.

Во втором саду все и всегда молчит.

От первого ко второму ведет тонкий мост над огненными водами, хрупкая граница. Выбирай, что тебе по вкусу: холод и совершенство камней или этот рассадник памяти.

Аксалаф задумывал это как место моего уединения, а может, и отдохновения. Выпячивал тощую, не отцовскую грудь: «Сама Деметра бы так не смогла! Да что она! Да вообще никто…»

О Деметре садовник говорит, не переставая – с упоенной ненавистью и неистребимой жаждой мести.

Правда: Деметре бы в голову не пришло создать подобное.

Черные кипарисы. Ивы. Гранаты.

Тут и там из темной, почти черной травы поднимает голову бледно-золотистый, пахнущий утешением венчик.

Серебристые тополя протягивают ветви во тьму: в деревьях живо желание переплести черное серебром.

Ручей, закованный в каменном саду в хрусталь, здесь жив и не в плену, но вздохи его – зловещи.

Можно сидеть на берегу, можно – на одной из искусно вырезанных скамей, а можно расхаживать, приминая сандалиями траву.

Каменному саду я предпочитаю сад памяти.

Скамейке – берег.

Серебристости начищенных зеркал – неверную поверхность подземных вод.

Владыке нужно посмотреть на себя не в драгоценном обрамлении. Если бы цари видели себя почаще в простой воде – может, ко мне попадало бы меньше молодых теней.

Что видишь, невидимка?

Вижу бога. Царя вижу. Зрелого мужа: по земным меркам – не меньше сорока минуло, и когда это я так успел? Брал жребий – казалось, что было тридцать по смертному счету…

Подземный мир с каждым годом впитывается под кожу, проходится по ней трепетным резцом. Морщина между бровей – неизгладимая, знак судии теней. Возле глаз прошлось несколько раз осторожное лезвие: отметило правителя своих подданных. Складки у губ шепчут: палач. Посадка головы так и намекает: если и палач – то великий.

Опять не так смотрю: глазами. А если по-старому – собой…

– Я – больше не воин. Я вернулся. Я – опять лавагет…

Багряный фарос облекает верной броней. Оружие в пальцах – двузубец. И армия… вон моя армия – стонущая на полях асфоделя, пожирающая младенцев в стигийских логовах, исторгающая тени…

Что слышишь, невидимка?

– Всё то же.

Каждый день – всё то же. Подрастают гранаты – любимцы Аксалафа, он плодит их повсюду, дай ему волю – весь подземный мир засадил бы. Мир непонятно как, но терпит. Харон берет исправную мзду с теней и окончательно свыкся с карой. Настолько, что и карой ее уже не считает. Разглагольствует в том смысле, что «Да если бы меня тут не было – что бы они делали!».

Гермес будто родился для должности Психопомпа. Поток теней обилен, я засиживаюсь на судах допоздна и подумываю взять себе помощника. Из своих, подземных, а может, из благопристойных элизиумских смертных. Тот же Гермес рассказывал о каком-то сыне Зевса, которому после истреблением Герой всего его народа Громовержец даровал новых людей – из муравьев. Говорит, справедливее этого мурашиного вождя – не сыщешь. Правда, он не умер пока еще, так ведь я могу подождать.

Я уже не воин, я опять лавагет, и в моем войске не будет бунтов.

А что хочешь услышать, маленький Кронид?

Маленький Кронид сидит на берегу, пачкая царский гиматий и сутулясь больше обычного. Поглаживает бороду.

С собой разговаривает. Или с отражением.

– Обещанное. Мне больше не нужно только разить. Теперь мне нужно – думать. Слушать и думать. Расскажи мне, что это – быть Владыкой?

Ты знаешь, что это. Ты стал им.

– Знать и делать – разные вещи.