Выбрать главу

И не переставал улыбаться.

Потому что Гера сама не понимает, каким сокровищем владеет! Потому что безумие – это свобода. Подарила мне свободу, а сама думает – сковала по рукам и ногам! Стал бы сын Зевса в здравом уме выбирать для себя веселье и виноделие? Беззаботно плясать по лесам с сатирами? А кто из больших да умных полез бы в подземный мир за своей матерью… что я забыл?

Икать забыл, отозвался я почти благодушно. – И в словах путаться.

Племянник огорчился и повесил голову – спутанная грива волос начисто закрыла лицо. Из зарослей невнятно донеслось:

Это… выпил мало… трезвею быстро. Давай еще… за безумие, а? Не хочешь? Тогда за безумцев. Безумцев судьба любит.

Я молча приподнял чашу. Не хотелось спорить. Хотя ведь мог бы. Сказать, кого по-настоящему любит Судьба (если вообще умеет любить). Опровергнуть: ну, я-то с Лиссой не в ладах…

«А у тебя, невидимка, своего безумия хватает», неверным голосом донеслось из-за плеч. Будто и вечная спутница надышалась винных ароматов.

Так я это о чем… а это – дар! И видеть истину! И быть свободным! От страха! От боли! Да от чего захочешь – от всего вообще…

Персефоне ты тоже это нёс? Когда мать у нее выпрашивал?

Какой Персефо… а-а, сестрёнке…

Он весело затряс волосами – и я наконец-то рассмотрел его глаза. Цвета бешеного неба и веселого бесстрашия. Эгида безумия, скрывающая острый, безжалостный клинок ума, скрывающая так хорошо, что не подковырнешь, не увидишь…

Да я как-то не помню, что я там нес. Сестрёнке. Сам не запоминаю, а этой, которая все время по своим дощечкам водит, как ее там, пили с ней три дня назад…

Мнемозины?

А-а, во-во… этой не было. Вот ты думаешь – я просил? Я там… не знаю… умолял… преклонялся? Да я вообще с сестрёнкой познакомиться хотел, пришел, а она мне мать забрать предлагает. Вот ты мне скажи… не знаю, как там тебя, но ты мне скажи… мне что – отказываться надо было?!

Того и гляди – нагнется вперед, сгребет за грудки и вопросит: «Нет, ты меня уважаешь?!»

Уважаю. Очень даже. Еще не всякий безумец бы вот так смог – семь дней шляться в подземном мире, споить чуть ли не весь мир, забрать тень к жизни без разрешения Владыки, а потом еще и перед Владыкой делать невинные глазки: да я просто мимо проходил! Да ни за какой матерью ни шел!

Разрешение у Зевса тоже получил случайно?

Разрешение мне эти… вымолили. Которые дуры с тирсами и орут «Эвоэ, Вакх, эвоэ![2]» А-а, фиванки… вакханки… нет, давай лучше за свободу, а?

Чаша… которая там уже по счету? слегка расплывалась и отдавала росой на утренних цветах, горечью осенних полыней, чернотой падающих на землю слив, сладостью поцелуев стражников и служанок под крепостными стенами…

За свободу, которая… ик… слаще вина! И которая в безумии. И которая от всего. От стеснения, от тоски, от лишних мыслей, от тягости, от…

Болезни, подсказал я. Дионис, который явно снискал этого вида свободы меньше, чем остальных, заикал вдвое чаще и приложился не к чаше, а к бурдюку.

Да-да-да! И от болезни! – потом вгляделся в меня пристально и покачал пальцем: Тебе бы не помешало…

Что?

Свобода! Ну, то есть, безумие. Или свобода? Нет, ну, ты посмотри. Сидишь тут… морда мрачная… во. Вот сделал бы что-нибудь безумное – и полегчало б. Это ж безумие – оно… и от печали, и от памяти…

И от молчания? – спросил я, усмехаясь косо.

Тирс в руках племянника то появлялся, то исчезал и казался гибче змей с кадуцея Гермеса. На этот раз Дионис поскреб еловой шишкой на тирсе лопатку. Потом наставил палку на меня.

Молчание – зло. П-п… это… подлость. Вот я бог скромный, на Олимп не лезу… а понимаю. Лучше – когда говоришь! Вы-го-ва-ри-ва-ешь. Пьешь – и выговариваешь, что… ну, там, внутри. А тебя слушают. А потом уже смеются, все вместе.

Смеются?

Ржут. Потому что пока молчание – тяжко. А когда слова… легко. Прыг-прыг… как… ласточка.

Дионис честно доокосел в попытке представить прыгающую ласточку. Не представил, а потому налил еще из не пустеющего меха.

В вине плескались вода родников, шепот нимф и листья, облетевшие с яблонь.

Вот ты хочешь… чтобы легко, как ласточка?

Слова – шелуха.

Ага, шкура заболталась на покатых женственных плечах, а что делают с шелухой? Выбрасывают. И смеются.

Он даже показал – как ее выбрасывают. Безумец со слепящей синевой глаз, томными жестами и мехом в руке. На губах цвела томная улыбочка ожидания.

Я не умею улыбаться, а потому ухмыльнулся. Тоже не очень трезво.

Мир медленно начинал плыть вокруг, и столетиями копившиеся слова, шелуха, которую некуда выбросить, некому… высказать – разом подступали иглистым клубком к горлу.

Выбросить – и засмеяться?

Я подставил опустевшую чашу под тугую черную струю из меха. Поднес к губам, ощутив ветер в буйных ветвях, и неспешный плеск рыбы в сонной лощине, гул несущихся к ульям пчел, запах жаркого с чьей-то свадьбы.

Вино легко пролилось в горло, расцепило колючий клубок на фразы и слова.

Слушай, - сказал я.

* * *

Избавляться от шелухи – легко. Неприятно, но – легко. Откроешь рот – а оттуда чешуйчатый поток льется. Горький, пахнущий прошлым… нескончаемый.

Не помню, что я обрушил в тот день на бога вина. Вроде бы – всё.

И зыбкое марево вокруг меня послушно менялось, рисовало, мелькало образами – потрогать можно.

Я задыхался в Кроновом мешке, ощущал сквозь вино горечь первого поражения на Полынном Поле, сжигал деревни и убивал в спину. Я шагал в Тартар, ступал между трупов детей на острове Коркира – и трупы на моих глазах оборачивались алыми плодами с кисло-сладким соком, и зерна плодов скользили меж наших губ – «Я буду твоей женой, Аид Безжалостный…»

Я стоял на телах в час последней битвы этого мира, удерживал ядовитое лезвие отцовского серпа, слышал эхо коварного «рано или поздно», я держал на руках умирающую Левку, видел изнанку Элизиума, мне в лицо бросала жена: «Не хочу от тебя детей»…

Когда шелуха внутри закончилась, смешно не было. Было пусто.

Хмеля не осталось ни следа, а вокруг, трепыхаясь, гасли призраки ушедших слов.

Напротив сидел зеленоватый племянник. Чаша перед ним опрокинулась, и душистая винная струя пропитала иглицу.

Смеяться со мной или вместо меня Дионису не хотелось.

Да, тихо сказал он, безумие не для тебя… Владыка.

Потом поднялся. Покачиваясь, будто был пьян.

Или принял непосильный груз на плечи.

Добрел до мягко вздыхавшей неподалеку Леты и зачерпнул воды чашей, в которой недавно плескалось вино. Постоял, подумал, прибрел назад. Спросил, криво усмехаясь:

Выпьем?

Не боишься, что ударит в голову? – спросил я. – Так можно и память потерять.

Богу вина – и бояться пить?! И тени-то не ропщут.

Памяти не жалеешь?

Такой – не жалею. Пусть себе тонет. Чужая память – сокровище чужое. Оставишь себе – наживешь страшного врага. А себя потеряешь. Себя мне не жалко, а вот подарок Геры терять не хочу. А Лисса не живет в домах, где столько…

Что ты там кривишься, племянник? Хотел послушать, многовато услышал? Ишь как сглатываешь, будто я тебя отравил. Хотя я могу, ты же теперь знаешь об этом?

Медленно истлевал зеленый плющ на белых стволах. Я стоял. Дионис тоже – напротив меня, сжимая чашу с Летейской водицей. Тонкие брови сошлись воедино.

– Столько?

Столько. Безумие не подарит свободу от этой ноши.

Что подарит?

Забвение.

И приподнял чашу с водой, как бы говоря: но ничего, безумие тут тоже имеет место, глотнуть из этой речки не каждый бог посмеет.