Выбрать главу

всего в них добавлено 11, а исключено 12 стихотворений. Без преувеличения, годы Европейской ночи для Ходасевича — это годы «процветающего жезла», даже если говорить только о поэзии.

Но если стихи первых лет, проведенных поэтом за границей, представлены в Собрании выборочно, то свои ранние стихи, входившие в Молодость и Счастливый домик, Ходасевич и вовсе отметает. (Исключение сделано лишь для стихотворения Акробат, получившего свою окончательную редакцию в 1921 году: оно вошло в Путем зерна.) Между тем среди них есть замечательные, почти не уступающие поздним, — так же, как и среди угодивших в отсев стихотворений из двух последующих книг.

Воспоминание, Рыбак, Сердце, непостижимым образом изгнанные из Путем зерна, «Слепая сердца мудрость…», выпавшая из Тяжелой лиры, — таковы, что их утрата нанесла бы урон не одному Ходасевичу, но русской музе в целом. Среди причин, вызвавших эти купюры, помимо имевшей для Ходасевича первостепенную важность композиционной стройности циклов, можно, по-видимому, назвать и общее падение интереса к поэзии в России и эмиграции.

Последние годы Ходасевича были мрачны. Европа, едва оправившись от неслыханной в истории бойни, стремительно приближалась к новой, еще более чудовищной.

Навстречу мраку новой России поднимался мрак новой Германии. Картины эмиграции были безрадостны, бесперспективны. Ходасевич, еще в середине 1920-х годов видевший, вслед за Мицкевичем, в эмигрантах «странников, идущих ко Святой земле», в начале 1930-х не скрывает своего в них разочарования. Живет он почти все время в долг, но при этом, как и прежде, играет. Некоторую материальную помощь оказывает ему сестра, Евгения Нидермиллер. Его собственные заработки малы и даются ему всё труднее. «Боже мой, что за счастье — ничего не писать и не думать о ближайшем фельетоне!» — восклицает он в письме к Н. Н. Берберовой в августе 1932 года, уже после их разлуки: Берберова оставила его еще в апреле. Он постоянно недомогает. К прежним болезням добавилась новая, которую пока не могут определить: лечат кишечник. Письма поэта отмечены бесконечной усталостью. Постепенно накапливается у него разочарование и в писателях русской диаспоры. В июне 1937 года он пишет Берберовой: «Литература мне омерзела вдребезги, теперь уже и старшая, и младшая. Сохраняю остатки нежности к Смоленскому и Сирину…» [Набокову]. В конце января 1939 года болезнь выходит наружу, почти лишая его движения, с мучительными болями. Он быстро худеет (к концу — весит около 50 килограммов), подавлен, плохо спит. И все-таки — пишет. Замечательный очерк, посвященный Дому искусств и Петербургу, был создан (или закончен) едва ли не в самый мучительный период болезни: в апреле 1939 года, между визитами к врачам и приступами боли, за два месяца до смерти.

Охваченный уничижением паче гордости, он утверждал, что ему не нужно будущего и что у него остается впереди одно прибежище — могила на Ваганьковском кладбище, в родной Москве. Но и в этом судьба отказала поэту, разомкнувшемуся со своим народом: он умер в Париже, в больнице для бедных.

Вл. Орлов. Перепутья, 1976.

В этой самодовольным резонерством дышащей сентенции служилого литературоведа правда лишь то, что некогда, в 1921 году, поэт и в самом деле помышлял о «прибежище» на Ваганьковском кладбище, в соседстве с могилой своей няни Е. А. Кузиной. Но назвать Москву 1939 года родной Ходасевичу — более чем недобросовестность, а частную клинику больницей для бедных — уже просто ложь. Неразомкнувшийся с народом автор продолжает:

В судьбе Ходасевича, в самом его облике есть нечто трагическое. Он выбрал себе в удел одиночество в литературе, осмелился пойти уединенным и трудным путем, по-своему, в одиночку, воодушевляясь, ожесточаясь и мучась. Пример Ходасевича поучителен как пример одаренного поэта, пытавшегося противустать [!] потоку жизни и общему движению искусства.

Что и говорить: «пример Ходасевича поучителен». Мировая традиция с благодарностью относится к художникам, выбирающим «одинокий и трудный путь», противостоящим «общему», т.е. массовому, снижающему «движению искусства». Только подлинный индивидуализм, означающий личную ответственность за всё и всех, делает писателя совестью своего народа. Шагающее вперед и в ногу соколиное племя пользуется ответственностью коллективной, при которой никто ни за что не отвечает, и все вместе хорошо повинуются начальственным окриками.

Ходасевич умер в возрасте 53 лет, 14 июня 1939 года, в шесть часов утра, в частной клинике на улице Юниверситэ, спустя тринадцать часов после полуторачасовой операции. Вероятная причина смерти — рак поджелудочной железы. Хирург не успел до него добраться. Незадолго до этого, с 25 мая по 8 июня, Ходасевич лежал на обследовании в городской больнице Бруссэ. Это муниципальное учреждение Вл. Орлов и называет больницей для бедных***.

*** Солгав из идеологический побуждений, советский автор попутно и крайне неловко совершил идеологический же просчет: рядовую городскую больницу Парижа он назвал больницей для бедных. Задумчивый иностранец, прочтя эти строки, может, чего доброго, спросить: а нет ли и в СССР больниц для бедных?

О. Б. Марголина и Н. Н. Берберова были с поэтом в последние дни его болезни, в последние часы перед операцией. Берберова вспоминает:

Я подошла к нему. Он стал крестить мне лицо и руки, я целовала его сморщенный желтый лоб, он целовал мои руки, заливая их слезами. Я обнимала его. У него были такие худые, острые плечи.

— Прощай, прощай, — говорил он, — будь счастлива. Господь тебя сохранит.

Операция, по мнению хирурга, опоздала на десять лет и уже не могла спасти Ходасевича. Он умер, не приходя в сознание, уже не страдая.

Шестнадцатого нюня, а 13:45, состоялось отпевание поэта в русской католической церкви на улице Франсуа Жерара, где присутствовало несколько сот человек, а затем похороны — на кладбище в предместье Бийянкур, также при большом стечении народа. Гроб несли В. В. Вейдле, В. Смоленский. Ю. Мандельштам и Нидермиллер, зять Ходасевича.

Как и многие поэты прошлого, Ходасевич сам позаботился о своей эпитафии. Она многозначительна в своей лаконичности и простоте:

ПАМЯТНИК      

Во мне конец, во мне начало.          

Мной совершенное так мало!

Но все ж я прочное звено:

Мне это счастие дано.

В России новой, но великой,

Поставят идол мой двуликий

На перекрестке двух дорог,

Где время, ветер и песок…  

«Во мне конец, во мне начало» — это сказано с полной ответственностью. Ходасевич был последним из русских поэтов, сохранивших живую связь с Пушкиным и его эпохой, с петровской Россией. Но он верил, что и «новая Россия» жизнеспособна и некогда будет «великой»; что пушкинские традиции в русской литературе есть ее драгоценнейшее достояние, которое, видоизменившись, должно возродиться. «Надо, чтобы наше поэтическое прошлое стало нашим настоящим и — в новой форме — будущим…».

В Советском Союзе смерть Ходасевича прошла незамеченной. Вряд ли и в эмиграции была в должной мере осознана тяжесть потери, понесенной русской культурой, — однако весть о ней все же обошла страницы русской зарубежной печати от Эстонии до Австралии. Теперь, по прошествии десятилетий, напоминание об этой полной трагизма жизни может послужить нам поводом для скорбных раздумий, а имя поэта — поводом для воодушевления и надежды.