В заключение бросим все же еще один взгляд на философию, которая, очевидно, срослась с языком и только в языке имеет свое бытие. Вряд ли нуждается в оправдании то, что мы как философы заняты прежде всего литературой, тем чудом языка, каким она является. Платон говорит о древней вражде, существовавшей между философией и поэзией, и несомненно, что критика мифов и историй, рассказанных Гомером и в особенности Гесиодом о богах и их варварских обычаях, изначально сопутствует той потребности познания, которая зовется философией[144]. Впрочем, и в греческой поэзии доступного нам периода, то есть в поэзии Гомера и еще в большей мере в поэзии последующих веков (Пиндар!), имеется устойчивый элемент критики сказания о богах. В сущности, подобная вражда между поэзией и критикой, как и всякая вражда, обнаруживает известную общность. В данном случае это общность слова и потенциально заключенной в нем истины.
Итак, в заключение после того, как мы исследовали слово в его поэтической функции, зададимся вопросом: как философия обретает слово, как она обретает язык?
Каким образом язык присутствует в философии? Все мы знаем теперь, что то, о чем толкуют философы, в известном смысле есть ничто: бытие в целом, бытие и его артикуляция в терминах категориальной понятийности — все это нигде не «дано». Языковые трудности, с которыми испокон веку сталкивается философ, коренятся в том, что язык общения людей приспособлен прежде всего для ориентирования в мире, а не для того, чтобы помочь нам в разрешении нашего личного «последнего» вопроса относительно всего «данного». То обстоятельство, что язык философии находится в своеобразном промежутке между разговорным употреблением и языковыми возможностями в плане выражения отвлеченных смыслов, известно немецким философам-идеалистам со времен романтизма; и точно так же со времен немецкого романтизма, воспринявшего идеи Вико и Гердера, у нас принято рассматривать поэзию как праязык человечества. Пожалуй, то начало, которое равно и приводит в движение творческие силы ума и питает поэтические образы, можно было бы назвать прапоэзией языка.
Но даже если это и так, вопрос о том, что же, собственно, представляет собой философский текст, по-прежнему остается открытым. Или, быть может, следует вообще отказаться от особого понятия — «философский текст»? Наверное, прав Платон, и любой философский текст — это не что иное, как вмешательство в некий диалог, развертывающийся в бесконечности. Рассматривать философский текст как текст литературный, а не как ряд путевых знаков на пути понятийной артикуляции наших мыслительных интенций — значит быть схоластом в худшем смысле этого слова. Возможно, внутренняя близость философии и поэзии возникает благодаря тому, что они встречаются, двигаясь в прямо противоположных направлениях: язык философии постоянно опережает сам себя — язык стихотворения (всякого подлинного стихотворения) неопередим и единственен. Я думаю, что именно поэтому могло случиться — во всяком случае, это интересно наблюдать, — что такой мыслитель, как Гегель, вполне сознавая всю проблематику, связанную с ролью предикативного предложения, формы суждения в философской мысли, следовал движению мысли гораздо вернее, чем об этом можно судить по все укреплявшемуся методу его диалектики. Именно к Гегелю, разработавшему теорию спекулятивного предложения, проявлял совершенно особое влечение адепт poésie pure Малларме. Как в раннем, так и в позднем творчестве Малларме можно найти стихотворения, содержащие, кажется, почти гегельянскую терминологию, и вместе с тем эти стихотворения (например, «Igitur», «Coup des Des») ближе всего подходят к его идеалу «чистой» поэзии. Это ни в коей мере не является ни выражением предпочтения какому-либо художественному идеалу в ущерб другим формам художественной литературы, ни теорией l’art pour l’art. Как раз то, что поэтическое искусство, несмотря на свою «онтологическую» автономию, которую я попытался продемонстрировать на призере произведения художественной словесности, в контексте жизни меняет свой облик, и делает его искусством. Но подобно тому, как изобразительное искусство сохраняет присутствие начиная с доисторических и раннехристианских памятников, в «художественной религии» греков, в великих созданиях азиатских культур, во всей целостности христианского средневековья, на протяжении всего процесса секуляризации, сопутствовавшего Новому времени, так и поэтическая продукция народов включается и в религиозные и в светские системы связей и никогда полностью не реализует себя в чисто эстетической функции раздражения. В том, что поэзия может наделять силой присутствия самые разнообразные содержания, выражается свойственная ей как искусству сказу ющая сила.