— У «Маркса и Спенсера».
— Вот видите. Отдаю должное администрации этого концерна: сумели наладить поток. Очень точно отработаны все размеры, в меру модны фасоны, точно отработаны все цвета, и, главное, если не подходит покупка, вы, померив дома, можете принести ее назад в магазин обменять или получить деньги.
— Не кажется ли вам, что мода здесь есть вообще, а в частности нет? — спросила я у Пегги, соскучившись слоняться по торговой улице в этом бессмысленном потоке жаждущих одеться.
— Что говорить, вы сами все сказали. Понимаете, я считаю, в наше время чем люди культурнее и образованнее, тем меньше они заботятся о туалетах. — Пегги бросала слова как бы мимоходом, казалось, они были давно обдуманы и заготовлены ею, и оставалось самое малое — произнести. — Тут нет никакого парадокса. Не приводите мне в качестве опровержения слова любимого в Англии Чехова о том, что в человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и мысли, и одежда. Хотя… Чехов был прав — смотря как понимать это: «прекрасная одежда». Простая, удобная, то, что называется к лицу, и есть прекрасная. А потом, время Чехова и наше время — разные времена. Тогда у нас была пышная эпоха королевы Виктории, и народ мечтать не мог быть одетым, как королева. Двадцатый век сильно демократизировал мир. Сегодняшняя наша королева одета — точь-в-точь буржуазная дамочка из состоятельного района. И люди могут быть одеты, как королева. А раз могут, то многие и стремятся к этому. Но кто стремится? Кому или не черта делать, или спеси хоть отбавляй. Или кто в общем-то духовно не развит — читать не любит, ничем, кроме быта, не интересуется. А показаться хочется. Заменить духовный вакуум внешним видом. Вот и все. Довольно просто.
О, да, милая Пегги, все довольно просто, так просто, что сложно передать и объяснить, зачем все же такое множество народу во всем мире так озабочено такими пустяками, как одежда. Я уже не говорю о своей стране, где в последние годы стали складываться весьма своеобразные обычаи и требования в отношении быта и одежды. Мне не хочется осуждать людей, переживших Великую Отечественную войну и множество других трудностей и тягот, в их естественных желаниях выглядеть ярко, красочно, нарядно. Не хочется осуждать их и в стремлении более печальном, нежели смешном, — быть одетыми «по-заграничному». Наша торговая система пока еще не дает возможности людям без особых усилий удовлетворить такое, в сущности, житейское желание и даже необходимость: купить что хочется. От этого сильно изуродовано у нас понятие этого «хочется». Хочется пестрой, грубо размалеванной синтетической ткани на платье, потому что ее нет в магазинах, и никто не может объяснить, что «по-заграничному» это как раз в хлопке и во льну, в шелку и шерсти, которые у нас продаются в изобилии. А то, что мы понимаем под «заграничным», не что иное, как наидешевейшая продукция, выбрасываемая на западные рыночные развалы, где толпами бродят туристы со своей мелочью в карманах.
Моя семья плыла в отпуск на теплоходе «Балтика». В первый же вечер на палубе познакомилась я с Мишей из Бирмингема. Трехлетним ребенком он был угнан в Германию с матерью и — типичная судьба невольного эмигранта — менял страны и города, наконец осел в Англии, женился, образования не получил, работает разнорабочим. Миша «плыл» в поселок Белая Калитва под Ростовом, где его жену и двоих детей с нетерпением ждали родственники. Вся семья волновалась. Жена-англичанка, ни слова не говорящая по-русски, зазвала меня к себе в каюту и показывала подарки, которые она везла: они долго собирали на эти подарки; очень уж хотелось угодить.
Через полтора месяца, подходя к борту теплохода «Михаил Лермонтов», который должен бы вновь увезти меня в Англию, я услышала громкий крик:
— Эй! Мы опять вместе плывем!
Миша из Бирмингема возвращался от родственников. В первый момент я не узнала всю семью: они стали сильно загорелые и все толстые. Дети весь день ревели, пока к вечеру Миша не занял их какой-то игрой.
— Ну как? — спросила я его, когда мы остались вдвоем.
Он махнул рукой, закручинился. И заговорил на смеси языков — русского, украинского, которые каким-то чудом сохранил, оставшись ребенком на чужбине без отца и матери:
— Ох, и не говори! Кабы не дети, не семья, остался бы. А теперь поздно. Свое оно, свое, душу рвет. А люди какие! Весь город перебыл в доме, я все ночи не спал! А живут как! Они сами не понимают, как живут! Взять еду — разве они едят, как тут? Кавун тут разве кавун? Зацеллофаненная скибка, одна вода, без вкусу и запаху и стоит немало. А в Калитве вносят целого, режут, он аж скрипит и брызжет, сахарный. Дети мои первые дни животами переболели, объелись, сестры мои им все — ешь да ешь, ишь ты какая бледненькая.