Выбрать главу

Но, ограничив свое творчество лишь мелкими работами, Даргомыжский не переставал внимательно следить за всеми выдающимися явлениями в музыкальном мире. Музыка, всякие музыкальные дела, все, что имело какое-нибудь отношение к любимому искусству, – все это по-прежнему оставалось насущным и главным интересом его жизни. Как раз во время его томлений по поводу безнадежного положения злополучной «Эсмеральды» в музыкальном мире прогремела опера Глинки «Руслан и Людмила», поставленная на сцене в ноябре 1842 года. Известно, как сдержанно, чтобы не сказать холодно, приняла публика этот chef-d'oeuvre знаменитого композитора. Тем более ценным и симпатичным представляется вполне здравое и сочувственное отношение к опере Глинки Даргомыжского. В его отзывах о «Руслане» проявились обычное его художественное чутье и правильное понимание артистических намерений Глинки. Вот, для примера, один из таких отзывов. Отвечая на просьбу Скандербека о присылке печатавшегося тогда «Руслана», он писал ему: «Вот славная вещь, которая не достигла своей цели! А сколько надо таланта и труда, чтобы написать ее! Много есть номеров, которыми я от души восхищаюсь». Письмо написано лишь несколько месяцев спустя после первого представления…

Так проходили для нашего композитора эти томительные годы ожидания. Хуже всего было то, что с каждым новым годом эти ожидания становились очевидно все более и более напрасными, и постепенно в сердце бедного музыканта начало закрадываться холодное отчаяние. Напрасно он всячески боролся с тяжелым душевным состоянием, его одолевавшим, отдавался другим артистическим задачам, усиленно возбуждал в себе интерес к чужим художественным работам. Его усилия не вели ни к чему. Он не мог забыть возмутительной, несправедливой неудачи, постигшей собственное его создание, его первую крупную работу, – работу, на которой он думал испытать свои силы, которая должна была, так сказать, решить его артистическую судьбу и определить его дальнейшие художественные планы. Напрасно он вооружался терпением, всячески крепился и отшучивался в ответ на вопросы друзей и знакомых о положении его оперы. Невыносимо страдала в нем столь законная в художнике артистическая гордость; он пытался скрывать свое горе, но это не всегда удавалось, и по временам оно слышалось очень явственно в его разговорах, в его письмах, а позднее отозвалось и в самой автобиографии. Чаще всего меланхолическое настроение его принимало форму печальных общих рассуждений, за которыми осязательно скрывалось так много лично выстраданного! Вот два или три образца таких общих рассуждений.

В письме композитора к Кастриото-Скандербеку от 10 августа 1843 года мы читаем следующее:

«Что касается терпения и твердости характера, о котором ты говоришь, верно то, что все испытываемые художником неудачи, прежде чем толпа успеет понять его, были бы в состоянии истощить вконец его терпение, если бы природа не одарила талантливого человека утешительною способностью: вполне уединяться в продолжение долгих часов и забывать про толки людские и даже про существование прочих людей для того, чтоб предаваться неизъяснимой склонности, влекущей его производить на свет различные одолевающие его ощущения. Я думаю, что главный двигатель у художника к труду – это его любовь к искусству, а потом уже идет наслаждение передавать другим нить собственных своих идей».

И, изложив эти общие соображения, Даргомыжский в понятной последовательности переходит к судьбе своей «Эсмеральды». В том же письме композитор рассказывает, как знаменитый художник Брюллов простодушно расспрашивал его о том, «какие виды» он имеет относительно своего произведения, причем очевидно не сознавал, сколько страдания он причинял композитору своими расспросами. Даргомыжский отвечал ему в тоне небрежной шутки.

«Я ответил ему, – говорит он, – что сравниваю первую славу с молодою девушкою, хорошенькою, но капризною, которой хочешь сделаться любовником, но которая тебя еще не любит. Вообрази себе, сколько надобно употребить для этого обольщений; как она противится, плачет и уступает только силе. Зато какой потом ряд наслаждений, когда… когда наконец она начинает тебя любить!..»

Но уже совсем не шуткою звучат заключительные слова того места автобиографии, где композитор рассказывает грустную историю своей «Эсмеральды». В этих словах Даргомыжский дает горькую, однако правдивую и настоящую оценку того значения, какое имела эта неудача для всей его артистической карьеры.

«В 1839 г., – читаем мы там, – опера была окончена, переведена на русский язык и представлена мною в дирекцию театров. Несмотря на одобрение ее капельмейстерами театров, несмотря на все постоянные мои хлопоты, старания и просьбы поставить ее на сцену, „Эсмеральда“ пролежала у меня в портфеле целые восемь лет. Вот эти-то восемь лет напрасного ожидания, и в самые кипучие года жизни, легли тяжелым бременем на всю мою артистическую деятельность».

Но пора окончить эту главу. После пятилетних напрасных ожиданий, с 1839 по 1844 год, не видя впереди никакой надежды на исполнение своего заветного желания увидеть «Эсмеральду» на сцене, композитор наконец почувствовал, что терпение его истощилось. Тогда он махнул на все рукою и решил, не ожидая ничего долее, уехать за границу. Путешествие должно было успокоить и рассеять его, а новые впечатления – помочь забыть всю тягость пережитых на родине ощущений. Отъезд был назначен на 23 сентября 1844 года.

Глава III. Первое путешествие за границу

Благотворное влияние путешествия. – Знакомство с заграничными музыкальными деятелями. – Образ жизни Даргомыжского в Париже. – Отзывы об артистическом мире Франции. – Характер композитора. – Возвращение в Россию. – Результаты путешествия.

Надежды, которые возлагал Даргомыжский на свою заграничную поездку, оправдались в значительной мере. Путешествие действительно очень успокоило его и рассеяло мрачные думы, одолевавшие его в последние годы на родине. Оно же помогло если не забыть неудачу с первой оперой – совсем забыть о ней едва ли было возможно, – то по крайней мере отнестись к ней более спокойно, хладнокровно и, наконец, даже скептически. Да, заграничное путешествие между прочим показало ему, что скептическая точка зрения во всей истории с «Эсмеральдой» была с его стороны единственно правильною и вполне законною точкою зрения. Если это не совсем понятно, скажем яснее.

За границей наш композитор имел случаи встречаться со многими знаменитыми, даже европейски знаменитыми музыкантами того времени, с одной стороны, и дельными, образованными критиками, с другой. И всегда его встречало лишь восхищение его крупным талантом, безусловное признание этого таланта и самое сердечное отношение, которое представлялось тем более ценным, что оно было свободно от всяких побуждений лести или своекорыстных расчетов. Все это можно было, конечно, сравнивать с приемами, пониманием и критическою опытностью отечественной театральной дирекции, которая, имея в руках крупное произведение Даргомыжского, столько лет не могла уяснить себе, годится ли его опера для сцены или нет. Сравнения эти порождали в результате скептическое отношение к критическим способностям упомянутой дирекции. А раз став на эту точку зрения, музыкант уже не мог более негодовать и получил возможность спокойно переждать те оставшиеся три года, которые понадобились почтенной дирекции, чтобы додуматься до признания за Даргомыжским таланта и постановки его оперы на сцене.

Но и помимо приведенных соображений путешествие это имело самые благотворные последствия, в частности даже и относительно постановки «Эсмеральды» на сцене. Ибо в связи с путешествием русского композитора в некоторых органах заграничной печати стали появляться сочувственные отзывы о его таланте и произведениях, и Даргомыжский не без основания полагает, что отзывы о нем иностранных газет немало содействовали дозволению со стороны дирекции поставить оперу его в России. В самом деле, кажется, не другое что, а именно эти иностранные аттестации всего более повлияли на решение театральной дирекции, по крайней мере в автобиографии Даргомыжский прямо заявляет: «По возвращении моем из-за границы удалось мне выхлопотать себе, в виде милости (?!), дозволение на постановку „Эсмеральды“ в Москве». Таким образом, этот удивительный эпизод был исчерпан, и композитор по поводу его присутствия в своей жизни мог произнести заключительную сентенцию: все хорошо, что хорошо кончается.