Выбрать главу

В другой раз я ехал с компанией в ночном сабвее. Вагоны полупустые, свет тусклый, да и попутчики соответствующие. Чтобы скрасить поездку, мы слушали записи Высоцкого и потягивали свое из коричневого пакета. А один из нас даже закурил. Тут наш приятель оглядел ночной вагон и с тоской воскликнул: “Господи, мы же хуже всех!” Эту историю Сергей обожал пересказывать и вставил в “Записные книжки”.

Но хуже всего было, когда я случайно попал в рок-клуб. В гуще танцующих я выбрал себе партнершу поснисходительнее. То есть это я думал, что выбрал, а так-то я до сих пор не знаю, танцевала ли она со мной одна или в хороводе. Чтобы это выяснить, я завел игривую беседу. К несчастью, из меня вылезали только заготовленные впрок совсем для другого случая английские фразы. С ужасом я услышал, как говорю, перекрикивая ударника: “Сахаров из грейт. Уот э найс тинг димокраси. Я выбрал свободу!”

Сперва на правах старожилов мы покровительствовали Сергею. Он даже обижался, говоря, что мы принимаем его за деревенскую старуху. Но очень скоро Довлатов освоился в Америке. Он с маху нашел тут то, чего я в ней не видел. Так мы и прожили с ним в разных странах.

Я Америку обживал, как любую заграницу, — смотрел города, ездил на природу, ходил по музеям и ресторанам. Всем этим Сергей категорически не интересовался. Он действовал по-другому. В чужой стране Довлатов выгородил себе ту зону, которую мог считать своей. Сергей нашел тут то, что объединяло Америку с ее прозой, — недосказанность и демократизм.

После переводчиков Cepreю в Америке больше всего нравились уличные музыканты и остроумные попрошайки. Впрочем, Сергей и на родине любил босяков, забулдыг и изгоев. Как в “Чипполино”, в его рассказах богатым достается больше, чем беднякам.

Запоздалый разночинец, Довлатов презирал сословную спесь. Во всей американской литературе Сергей своей любимой называл фразу: “Я остановился поболтать с Геком Финном”. Том Сойер, как известно, произносит ее в тот критический момент, когда несчастная любовь сделала его бесчувственным к последовавшей за этим признанием порке.

Довлатов сам был таким. Его готовность к диалогу включала всех и исключала только одного — автора. Сергей умел не вмешиваться, вслушиваясь в окружающее.

Еще в американской прозе Довлатов любил “достижимость нравственных ориентиров”. Дело не только в том, что американская литература реже нашей требовала от человека героизма и святости. Важнее, что она вообще ничего не требовала, только просила — попридержать моральное суждение, принимая мир таким, какой он есть. Не то чтобы по одну сторону океана к добродетели относились с меньшей любовью, чем по другую. Просто не зараженные гиперморализмом американские писатели умели отдавать должное соблазну.“Если я продал Сатане душу за чечевичную похлебку, — говорит герой “Похитителей”, одного из самых любимых Сергеем романов Фолкнера, — то, по крайней мере, будь что будет, а я получу эту похлебку и выхлебаю ее”.

В одном из американских телесериалов есть похожая сценка. Дьявол предлагает купить душу.

— Сколько? — спрашивает герой.

— Сто долларов!

—Sounds good! — не сдерживает восторга простак.

В этой нерасчетливости можно найти если не оправдание порока, то снисхождение к нему.

Впрочем, в фолкнеровской апологии порока Довлатову, как всегда, ближе была не теологическая, а эстетическая софистика. В том же романе Фолкнер разворачивает мысль, которая не могла не понравиться Сергею: “Посвятившие себя Добродетели получают от нее в награду лишь безжизненный, бесцветный и безвкусный суррогат, ни в какое сравнение не идущий не только с блистательными дарами Недобродетели — грехом и наслаждением, но и... с несравненной способностью изобретать и придумывать”.