Выбрать главу

Меня привлекает вечность.

Я с ней знакома.

Ее первый признак —

бесчеловечность.

И здесь я — дома.

Не зря пернатым такое раздолье в этой книге. Летящей птице нельз остановиться. Выхваченная — взглядом или слухом — из своей среды, она застывает в той немыслимой неподвижности, которая намекает на иные, чем мы привыкли, более причудливые и более динамичные отношения между двум главными героями поэзии Бродского — между временем и вечностью.

Мы живем в пунктирном мире, разделенном на вчера, сегодня и завтра. Но дискретный способ существования — всего лишь частный случай непрерывного движения, который иллюстрирует летящая птица. Другими словами — природа, которая, как замечает Бродский, "вообще все время".

Беспрерывность полета — подвижная вечность нескончаемых перемен. Это постоянство вечного огня: пламя одно и то же, хотя языки его все врем разные. Столь же изменчива и столь же постоянна сущность другой стихии, которую Бродский предпочитает трем остальным — воды. То рекой, то дождем, но чаще морем, она омывает его книгу. Центральное место в ней по праву отдано "Моллюску", натурфилософской поэме о море.

Море у Бродского — нирвана, кладбище форм, где заканчивает свою жизнь все твердое, все имеющее судьбу и историю. Море — это прореха в бытии, дырка, пустота, где ничего нет, но откуда все пришло. Для Бродского, как, впрочем, и для всего остального, море — это родина.

когда ландшафт волнист,

во мне говорит моллюск.

Ему подпевает хор

хордовых, вторят пять

литров неголубой

крови: у мышц и пор

суши меня, как пядь,

отвоевал прибой.

Суть этой поэмы в диалоге, в дружеском общении частного с общим. Мы, например, частный случай куда более общего мира, в котором нас нет. А суша — частный случай моря. Море — общее, которое поглощает все частное, содержит его в себе, дает ему родиться и стирает вновь набегающей волной.

Первая буква слова волна в родстве с перевернутой восьмеркой — знаком бесконечности. Профиль самой волны напоминает Бродскому губы. Соединив эти образы, мы решим ребус: море — речь.

Море относитс к суше, как язык — к сонету, как словарь к газете. И в этом смысле море — поэт, оно не просто речь, оно — возможность речи.

Именно потому,

узнавая в ней свой

почерк, певцы поют

рыхлую бахрому

Шум моря, "сумевший вобрать "завтра, сейчас, вчера", — это шум времени, в котором оно растворено до полной неразличимости прошлого, настоящего и будущего. Стихия, названна другим поэтом "свободной", освобождает от времени. Она сама и есть время, во всяком случае, его слепок.

Впрочем, для Атлантиды, той самой, которая исчезла в волнах, море — все-таки будущее.

Если, приняв определение Элиота, считать "поэзию трансмутацией идей в чувства", то Бродский переводит в ощущения ту недостижимо абстрактную концепцию, которую мы осторожно зовем "небытие". Поэтому координаты Атлантиды — то есть той жизни, что безнадежно и неостановимо погружаетс в будущее — описывает не память, а забвение. Чтоб "глаз приучить к утрате", Бродский, назвав себя "Везувием забвенья", творит вычитанием.

Закрыв глаза, мы открываем царство темноты. Заткнув уши, мы попадаем в немую вселенную. Забыв, мы оказываемся в мире, каким он был до нас. Бытие — частный случай небытия. Приставив НЕ к чему-попало, мы возвращаем мир к его началу. Забывая, мы возвращаемся на родину — из культуры в природу, из одушевленного в неодушевленное, из времени в вечность, от частного к общему.

 * * *

Журнальный зал | Иностранная литература, 1997 N5 | Александр Генис

Александр Генис

Бродский в Нью-Йорке

Morton, 44

"Видимо, я никогда уже не вернусь на Пестеля, и Мортон-стрит - просто попытка избежать этого ощущения мира как улицы с односторонним движением", - писал Бродский про свою нью-йоркскую квартиру, в которой он дольше всего жил в Америке. Опустив промежуточные между Ленинградом и Нью-Йорком адреса, Бродский тем самым выделил оставшиеся точки своего маршрута.