Выбрать главу

Вода для Бродского - старшая из стихий, и море - его центральная метафора. С ним он сравнивал себя, речь, но чаще всего - время. Одну из его любимых формул - "географии примесь к времени есть судьба" - можно расшифровать как "город у моря".

Такими были три города, поделивших Бродского: Ленинград - Венеция - Нью-Йорк.

Учитель поэзии

Всю свою американскую жизнь - почти четверть века - Бродский преподавал, что никак не выделяет его среди западных, но отличает от российских поэтов. Когда выступавшего перед соотечественниками Бродского не без сочувствия спросили, как он относится к преподаванию, он ответил: "С энтузиазмом, ибо этот вид деятельности дает возможность беседовать исключительно о том, что мне интересно". Свидетелями этих бесед стали не только студенты, но и читатели эссеистики Бродского.

Профессорские обязанности, помимо чуть ли не единственного постоянного заработка, дают поэту то, к чему он больше всего привык, - вериги. Условие, ограничивающее свободу преподавателя, как сонет - поэта, - более или менее относительное невежество студентов. По правилам игры, во всяком случае так, как их понимал Бродский, аудитория следит за лектором, ведущим одинокий диалог с голым стихотворением, освобожденным от филологического комментария и исторического контекста. Все, что нужно знать студенту, должно содержаться в самом произведении. Преподаватель вытягивает из него вереницу смыслов, как кроликов из шляпы. Стихотворение должно работать на собственной энергии, вроде "сосульки на плите" (Фрост).

Хотя студентами Бродского чаще всего были начинающие поэты, он, как и другие ценители литературного гедонизма - Борхес и Набоков, учил не писать, а читать. Иногда он считал это одним и тем же: "мы можем назвать своим все, что помним наизусть".

Тезис Бродского "человек есть продукт его чтения" следует понимать буквально. Чтение - как раз тот случай, когда слово претворяется в плоть. Нагляднее всех этот процесс представляют себе поэты. Так, у Мандельштама читатель переваривает слова, которые меняют молекулы его тела. С тем же пищеварением, физически меняющим состав тела, сравнивает чтение Т.С. Элиот. Нечто подобное писал и Бродский: "Человек есть то, что он любит. Потому он это и любит, что он есть часть этого". Учитель поэзии в этом "культурном метаболизме" - фермент, позволяющий читателю усвоить духовную пищу. Оправдывая свое ремесло, Шкловский говорил, что человек питается не тем, что съел, а тем, что переварил.

Бродский тоже описывает свою методологию в биологических терминах. Разбирая стихотворение, он показывает читателю, перед каким выбором ставила поэта каждая следующая строка. Результат этого "неестественного отбора" - произведение более совершенное, чем то, что получилось у природы.

Биологией отдает даже любовь Бродского к традиции. Метр созвучен той гармонии, которую тщится восстановить искусство. Он - подражание времени или даже его сгусток, выловленный поэтом в языке. Классические стихи сродни классицистическому пейзажу, которому присущ "естественный биологический ритм".

О соразмерности человека с колонной рассказывают снимки Бродского в Колумбийском университете. Среди ионических колонн и изъясняющихся по-латыни статуй он выглядит не гостем, а хозяином.

Двусмысленность этого фона - классические древности в стране, где не было и средневековья, - оборачивается тайной близостью нью-йоркской и петербургской античности. И та и другая - продукт просвещенного вымысла, запоздалый опыт Ренессанса, поэтическая и политическая вольность.

Бродский вырос в городе, игравшем в чужую историю. В определенном смысле отсюда было ближе до античности, чем из мест не столь от нее отдаленных. В Петербурге счет идет всего лишь на поколения, а не на тысячелетия. В таких хронологических рамках "Ленинграду" выпадает роль варварского нашествия, обогатившего этот античный ландшафт еще и руинами. С ними петербургский миф приобрел ностальгический оттенок, необходимый каждому имперскому преданию. Из этой хоть упаднической, но благородной атмосферы соткалась та плеяда поэтов и писателей, которая выросла в развалинах пусть коммунальной, но роскоши. В их домах с обильной лепниной и многочисленными соседями не хватало многого необходимого, зато было и много лишнего. За убожество интерьера с лихвой расплачивалось окно, из которого можно было выглянуть не только в Европу, но и в ее прошлое. За этот подарок Бродский щедро расплатился, прибавив русской поэзии античность, столь же вымышленную и столь же настоящую, как та, что соорудил из себя город, который он называл "переименованным".