Выбрать главу

Уже после смерти Александра Степановича Калицкая признавалась ей: «Иногда вспоминаю нашу с Вами встречу у Казанского собора после того, как Вы одно время собирались уйти от Ал. Ст. Я ее помню, потому что тогда меня удивили Ваши слова: „Я не могу уйти, потому что если я уйду, то он умрет под забором!“»[500]

А в мемуарах Нины Николаевны содержатся слова самого Грина, которые тот сказал своей первой жене, и впоследствии они оба передали ей этот разговор: «Ты, Верочка, с гордостью относилась ко мне, ты чувствовала себя выше меня, ты ненавидела мое пьянство, но палец о палец не ударила, чтобы побороться с ним. Ты только презирала меня за него. У тебя был свой, отдельный от меня мир, в который я, пьяненький, вваливался, как инородное тело. А Нина борется всем своим существом за каждую мою рюмочку, она от каждой страдает, хотя бы даже молчит. Я ее мир, вся ее жизнь. Ее слезы – моя совесть. Я пью и знаю: Нина страдает за меня, и это меня сдерживает».[501]

В самые тяжелые минуты ей хотелось умереть. «„Для чего жить? – спрашивала себя. – Если прекрасное уходит из жизни и нет сил и уменья бороться за нее. Если каждый день начинается с водки и кончается водкой?“ Но представляла себе, что Александр Степанович после моей смерти станет пить еще больше. Никто его не поддержит… Мысль о моей смерти будет глодать его, заставлять пить, он опустится на дно и, может быть, умрет несчастный, голодный, грязный и пьяный в какой-либо канаве, трущобе, так как не за кого будет ему держаться на этом свете. И бедная, красивая его душа будет горько и мучительно страдать».[502]

А между тем их последняя поездка в когтистый Ленинград оказалась не такой уж бессмысленной. После того как вместо Крутикова был нанят другой юрист и сменился состав областного суда, Гринам удалось выиграть дело и отсудить у Вольфсона семь тысяч рублей. Еще несколько месяцев назад это была немалая сумма, но теперь почти все съела инфляция 1930 года. Выплаты денег приходилось дожидаться, они по-прежнему жили в Питере, и вот тут ее терпение лопнуло.

«Ты, Сашенька, послушай. Я долго и терпеливо переносила твое пьянство. До тех пор, пока мы не выиграли дело. Но ты продолжаешь безудержно пить. Переносить это дальше я не могу, я устала. Очень тебя еще люблю, но кроме любви во мне есть чувство собственного человеческого достоинства… Не хочу и не могу быть женой вечно пьяного мужа. Ты сначала пострадаешь, так как все-таки любишь меня, но потом вино утешит тебя, утолит твою печаль… Я уступаю дорогу вину».[503]

Она сказала, что нашла в Ленинграде работу и в Феодосию не вернется, он рыдал, держа ее за руки, а она оставалась твердой, потому что знала, что два часа его раскаяния ничего не изменят.

«Молча провели мы вечер. Я рукодельничала, читала. Он, лежа на диване, много курил. На сон распрощались как обычно. Сна не было, я слушала, как беспокойно он ворочается в своей постели».[504]

И все равно эта была только угроза с ее стороны, только еще одна безнадежная попытка его удержать. Грин не пил после этого две недели. Затем сорвался и запил злее прежнего, уже ни от кого не таясь.

Поздней осенью 1930 года, расплатившись с долгами, они оставили Феодосию и переехали в Старый Крым, который полюбился им летом 1929-го. Там не было моря, не было курортников, но было много зелени и садов, и жизнь была намного дешевле.

Наняли подводу для перевозки вещей, под холодным моросящим дождем Грин с Куком (дворняжкой, которую они подобрали на улице) шли пешком, а Ольга Алексеевна с Ниной Николаевной должны были приехать позднее на автобусе. Однако когда женщины добрались до нового местожительства, то увидели в нанятой квартире в длинном кирпичном доме на улице Ленина беспорядочно сложенные вещи, а самого Грина не было. Пришел он только поздним вечером, сильно взволнованный. Оказалось, кто-то сказал, что около Феодосии на скользкой дороге перевернулся автобус, и Грин бросился спасать жену и тещу. Был он донельзя изможден и перепачкан грязью, и вся старокрымская жизнь их с самого начала не задалась. Да и по большому счету для Грина это была уже не жизнь, а прощание с нею.

Весной 1931 года он в последний раз побывал в Коктебеле у Волошина. Отправился туда пешком через горы, о чем позднее писал Новикову:

«Я шел через Амеретскую долину диким и живописным путем, но есть что-то недоброе, злое в здешних горах, – отравленная пустынная красота. Я вышел на многоверстное сухое болото; под растрескавшейся почвой кричали лягушки; тропа шла вдоль глубокого каньона с отвесными стенами. Духи гор показывались то в виде камня странной формы, то деревом, то рисунком тропы. Назад я вернулся по шоссе, сделав 31 версту. Очень устал и понял, что я больше не путешественник, по крайней мере – один; без моего дома нет мне жизни. „Дом и мир“. Все вместе или ничего».[505]

По воспоминаниям Нины Николаевны Грин возвратился из Коктебеля очень недовольный встречей с Волошиным. Они сильно поспорили из-за художника Богаевского, который, по мнению Грина, изменил искусству и стал обывателем, Волошин вступился за друга, говорил не то, и все было не так. Не так, как раньше, когда Грин и Волошин находили взаимопонимание.

А Богаевскому Грин не мог простить того же, чего не прощала никому и Нина Николаевна – разговоров о пьянстве.

«– Как жаль, Александр Степанович, что вы не можете сдержать себя, даже шатаясь ходите по улицам. Вы компрометируете себя.

– Я думал, Константин Федорович, что вы более тонкий человек. Вы в благополучии своей отрегулированной, обеспеченной и аккуратной жизни забыли, что души человеческие различны и жизнь также. И что на дне кое-что иногда бывает виднее. Меня осуждать может только моя жена, которая мой ангел-хранитель, а на остальных мне наплевать…»[506]

Он чувствовал себя загнанным в угол. Весной заболела острым воспалением печени Нина Николаевна. Грин вместе с Ольгой Алексеевной ухаживали за больной. Александр Степанович продолжал пить, похерив былые договоренности о разграничении Крыма и метрополии, и мать Нины Николаевны, которая долго ни во что не вмешивалась, не утерпела и высказала все, что о зяте думает. «Грин возмутился на эти речи и потребовал, чтобы она не вмешивалась не в свое дело. Мать ответила, что не ее делом это будет, когда я выздоровею, а пока, раз Александр Степанович, мол, не печется о моем здоровье так, как надо – пьет, она сама будет беречь мое здоровье».[507]

От Нины Николаевны старались размолвку скрывать, но отношения между тещей и зятем делались день ото дня все хуже.

В мемуарах Нина Николаевна старалась сгладить эту размолвку и представить ее как цивилизованный «развод» зятя и тещи, но сохранившиеся в архиве письма говорят о драматизме и остроте той ситуации.

«Несмотря ни на что жизнь наша не налаживается для меня по крайней мере. Бесконечные внутренние и внешние столкновения продолжаются, делая жизнь ненормальной, – писала Нина Николаевна Грин в записке мужу – на словах объясниться было невозможно – и сама просила отселить мать: – Я устала от такой жизни, какую мы ведем все трое, от вечного напряжения… И всем, думаю, будет легче, а ты может быть выйдешь теперь из обычного состояния кипения».[508]

Стали жить отдельно: Нина Николаевна с Грином в одном доме, мать в другом. Но по-прежнему ужасно тяжело. Публикация книг Грина практически остановилась.

«Вы не хотите откликаться эпохе, и, в нашем лице, эпоха Вам мстит», – говорили ему в издательстве «Земля и Фабрика». А он писал Горькому: «Алексей Максимович! Если бы альт мог петь басом, бас – тенором, а дискант – фистулой, тогда бы установился желательный ЗИФу унисон».[509]

Горький молчал.

Грин пытался как-то приспособиться и был готов засесть за книгу о чае. О чае, правда, не написал, но работал над «Автобиографической повестью»: «сдираю с себя последнюю рубашку».

вернуться

500

РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 44.

вернуться

501

Грин Н. Н. Воспоминания об Александре Грине. С. 123.

вернуться

502

Там же.

вернуться

503

Там же. С. 123.

вернуться

504

Там же.

вернуться

505

Воспоминания об Александре Грине. С. 558.

вернуться

506

Грин Н. Н. Воспоминания об Александре Грине. С. 117.

вернуться

507

Там же. С. 119.

вернуться

508

РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 1. Ед. хр. 192.

вернуться

509

Архив Горького. КГ-П. 22—3–8.