Выбрать главу

Этот опыт касается не только и не столько летательного аппарата Крукса, который должен преодолеть притяжение земли за счет мелодичного звона четырех тысяч колокольчиков (Друду, понятно, вообще аппаратов не надо), это – испытание собравшейся на летном поле толпы: найдется ли в ней хотя бы один человек, кто в Крукса-Друда и его машину поверит. Хоть один не жирный гусь.

Он находится. Но только один. Это – Тави, которая кричит: «Я! Я! Я!» – так же, как кричала Ассоль, завидев корабль с алыми парусами, и за этот крик и свою веру Тави получает в награду счастье, проплывшее мимо Руны: она превращается из гусеницы в бабочку, а вернее в птицу и улетает с Круксом в «блистающий мир».

Тема летящего вне самолета человека была для Грина важна еще с дореволюционных пор. О полетах тогда писали многие – Леонид Андреев, Блок, Куприн. Последний даже сам летал и едва не погиб. Летали поэт-футурист Василий Каменский и писатель-реалист И. С. Соколов-Микитов. Авиация поражала воображение людей начала XX века. Они видели в ней гораздо большее, чем достижение научного прогресса. Но, пожалуй, никого из русских писателей сама возможность оторваться от земли и полететь не потрясла и лично не задела так сильно, как Грина. Вера Павловна Калицкая вспоминает, что еще в 1910 году, когда они ходили с Александром Степановичем на авиационную неделю, проводившуюся в окрестностях Петербурга, Грин, в отличие от большинства посетителей салона, был глубоко разочарован и возмущен видом тогдашних самолетов.[283]

Он возненавидел авиационную технику ревностью оскорбленного любовника неба. Он искренне верил и хотел, чтобы человек летал сам и воспринимал самолеты как нечто враждебное и не расставался с этим чувством ни в тридцать лет, ни в сорок пять. В своей прозе он с поразительным удовольствием писал о катастрофах самолетов, издевался над «знаменитостями воздуха», в рассказе «Тяжелый воздух» назвал самолет «трагическим усилием человеческой воли, созданием из пота, крови и слез», а в романе «Джесси и Моргиана» один из героев роняет фразу, чем-то напоминающую порыв Друда погасить все маяки: смерть авиатора «не трагична, а лишь травматична. Это не более, как поломка машины».

Именно это так огорчило уже упоминавшуюся Наталью Метелеву и заставило ее написать: «С упрямством, достойным любого ребенка, Грин кричит свое „хочу!“ следующие 20 лет, начиная с рассказа „Летчик Киршин“, где летчик и машина погибают от столкновения с детским воздушным шариком. Это не случайный образ. Это ответ на посягательство всего человечества на чистоту неба, в облаках которого А. Грин мог позволить парить только птицам и своей Мечте. Это романтический протест хиппи против цивилизации».[284]

Идея уподобления Грина хиппи, высказанная Метелевой, кажется довольно проницательной. Тут, по-видимому, не что иное, как еще один пример опережения им своего времени, очередное «точное попадание в ничто», как выразился бы академик Зелинский. Не даром в «Дьяволе оранжевых вод» один герой Грина говорил другому: «Люди страшны, человек бесчеловечен. Бесчисленные, жестокие шутники злой жизни ждут нас. Вернемтесь. Купим, или украдем ружья и, при первой возможности, уйдем от людей. В тихом одичании пройдут года, в памяти изгладятся те времена, когда мы были среди людей, боялись их, любили или ненавидели, и даже лица их забудутся нам. Мы будем всем тем, что окружает нас – травой, деревьями, цветами, зверями. В строгости мудрой природы легко почувствует себя освобожденная от людей душа, и небо благословит нас – чистое небо пустыни».

В том рассказе Грин не был вполне солидарен с этим взглядом. Теперь, пожалуй, его отношение изменилось. Однако запальчивость писателя по отношению к летчикам-пилотам как квинтэссенции человеческой жестокости объяснялась не только особенностями его характера или склонностью к пацифизму в духе лозунга «Make love– not war», весьма понятного для человека, дважды насильно загнанного в армию. Об этом он едва ли задумывался и не ведал, чьим крестным отцом назовут его придирчивые потомки, но каково было Грину читать у своего современника Аркадия Аверченко описание летчиков: «Живые, на диво сработанные механизмы, исправно, без перебоев, стучали их моторы-сердца, а в жилах холодной размеренной струёй переливался бензин». Фразу Грина про смерть авиатора нельзя вырывать из времени. Это скрытая полемика с теми, кто первыми принялись уподоблять человека машине. Грин возвращает своим литературным противникам и соперникам их же образ, ничуть не злорадствуя.

То, что другим казалось возвеличиванием человека, для Грина было его поруганием, и этому поруганию он противился со всею страстью своего существа и, как умел, защищался. В «Состязании в Лиссе» он прямо описывает мечту о полете и сравнивает ее с грубой реальностью самолета: «Хорошо летать в сумерках над грустящим пахучим лугом, не касаясь травы, лететь тихо, как ход шагом, к недалекому лесу; над его черной громадой лежит красная половина уходящего солнца. Поднявшись выше, вы увидите весь солнечный круг, а в лесу гаснет алая ткань последних лучей. Между тем тщательно охраняемое под крышей непрочное, безобразное сооружение, насквозь пропитанное потными испарениями мозга, сочинившими его подозрительную конструкцию, выкатывается рабочими на траву. Его крылья мертвы. Это – материя, распятая в воздухе, на неё садится человек с мыслями о бензине, треске винта, прочности гаек и проволоки и, ещё не взлетев, думает, что упал. Перед ним целая кухня, в которой, на уже упомянутом бензине, готовится жаркое из пространства и неба, на глазах, на ушах клапаны; в руках железные палки, и вот, в клетке из проволоки, с холщовой крышей над головой, поднимается с разбега в 15 сажен птичка Божия, ощупывая бока».

Грин очень хорошо чувствовал опасность, которая исходила от самолетов для жителей земли. В рассказе «Преступление Отпавшего Листа» над объятым разрухой городом летит самолет с человеком очень недобрым.

«Ранум услышал над головой яркий, густой звук воздушной машины. Он посмотрел вверх, куда направились уже тысячи тревожных взглядов толпы и, не вставая, приблизился к человеку, летевшему под голубым небом на высоте церкви.

Бандит двигался со скоростью штормового ветра. За его твердым, сытым лицом с напряженными, налитыми злой волей чертами и за всем его хорошо развитым, здоровым телом сверкала черная тень убийства. Он был пьян воздухом, быстротой и нервно возбужден сознанием опасного одиночества над чужим городом. Он готовился сбросить шесть снарядов с тем чувством ужасного и восхищением перед этим ужасным, какое испытывает человек, вынужденный броситься в пропасть силой гипноза».

Наделенный сверхъестественными способностями йог Ранум Нузаргет (видимо, единственный йог во всей прозе Грина) его останавливает и отводит угрозу. Эти экстрасенсорные способности Грин пытался отыскать и в самом себе. Однажды, встретившись с литератором В. Ленским, Грин остановился, расправил руки в стороны, затем поднял их и вытянул, подобно пловцу, бросающемуся с вышки. Ленский наблюдал за ним с восхищением и изумлением. Грин закрыл глаза и тянулся, тянулся вверх:

– Не получается. Пока не получается. Но должно получиться. Верю в это крепко. А пока что пусть получается в рассказах и романах.[285]

вернуться

283

См.: Воспоминания об Александре Грине. С. 171–174.

вернуться

284

Метелева Н. Романтизм как признак инфантильности.

вернуться

285

Цит. по: Шушакова А.(10-й класс). А. Грин и его отношение к «механическим» началам жизни // Кастальский ключ. № 18.