К обеду во всех домах подали такие жирные щи и кашу такую румяную, что генерал-майор Угрюмов, отведав, объявил торжественно:
– Нектар и амброзия!
Когда же появился поросёнок жареный, то все убедились окончательно, что поселяне блаженствуют.
– Чего им ещё надобно?
– Не житьё, а масленица!
– Век золотой!
– Царствие Божие!
Слёзы навернулись на глазах у генерала Шкурина[217], а деревянное лицо Клейнмихеля так преобразилось, как будто созерцал он не деревню Собачьи Горбы, а Иерусалим Небесный.
Осмотрели военный госпиталь. Здесь прекраснейшего устройства ватерклозеты изумили лейб-хирурга Тарасова.
– Отхожие места истинно царские! – доложил он государю не совсем ловко.
– Иначе здесь и быть не может, – заметил тот не без гордости и объяснил, что английское изобретение сие введено в России впервые именно здесь, в поселениях.
Аракчеев на минуту вышел. В это время один из больных потихоньку стал с койки, подошёл к государю и упал ему в ноги.
Это был молодой человек с полоумными глазами и застывшим испугом в лице, как у маленьких детей в родимчике; опущенные веки и раздвоенный подбородок с ямочкой придавали ему сходство с Аракчеевым.
– Встань, – приказал государь, не терпевший, чтоб кланялись ему в ноги. – Кто ты? О чём просишь?
– Капитон Алилуев, графа Аракчеева дворовый человек, живописец. Защити, спаси, помилуй, государь батюшка! – завопил он отчаянным голосом; потом затих, боязливо оглянулся на дверь, в которую вышел Аракчеев, и залепетал что-то непонятное, подобное бреду, об иконе Божией Матери, в подобии великой блудницы, прескверной девки, Настьки Минкиной, и о другой иконе самого графа Аракчеева; о бесах, которые ходят за ним, Капитоном, мучают его и не далее, как в эту ночь, задерут его до смерти; о тайных злодействах Аракчеева, «сатаны в образе человеческом», которого, однако, называл он почему-то «папашенькой».
Государь заметил, что от него пахнет водкою; как достают водку в больницах, не полюбопытствовал, только поморщился. И все немного сконфузились, как будто пробежала тень по золотому веку Собачьих Горбов.
Вошёл Аракчеев и, увидев Капитона Алилуева, тоже как будто сконфузился, но сделал знак, и больного схватили, потащили в другую палату. Отбиваясь, кричал он диким голосом:
– Черти! Черти! Черти вас всех задерут! И тебя, папашенька!
Государю объяснили, что это пьяница в белой горячке. Он велел Тарасову осмотреть больного и оказать ему врачебную помощь.
Сам из простого звания, сын бедного сельского священника, Дмитрий Клементьевич Тарасов знал и любил простых людей. Они тоже верили ему, чувствовали, что он свой человек, и охотно отвечали на его расспросы.
Оставшись в больнице, по отъезде государя, узнал он вещи удивительные.
Капитон Алилуев, приёмыш и воспитанник грузинского протоиерея о. Фёдора Малиновского, по слухам, незаконный сын Аракчеева, взят был в графскую дворню, обучался мастерству живописному, а также снимке планов и черчению карт у военного инженера Батенкова. Писал одновременно, по заказу Аракчеева, святые иконы в соборе и непристойные картины в одном из павильонов грузинского парка. Был набожен, с детства собирался в монахи. Кощунственные образа считал грехом смертным. Совесть его замучила; начал пить и допился до белой горячки. Хотел утопиться; вытащили, высекли. Пуще запил и однажды в исступлении бросился на икону Божией Матери, написанную им, Капитоном, с лицом Настасьи Минкиной, чтобы изрезать её ножом; а когда схватили его, объявил, что и живую Настьку зарежет. «Высечь хорошенько и показать», – велел Аракчеев. Это значило: показать спину, хорошо ли высечен. Палачи сжалились, облили ему спину кровью зарезанной курицы, как это иногда делали в подобных случаях, и этим спасли его от смерти. Но всё же полумёртвого после экзекуции отправили в госпиталь.
Узнал Тарасов кое-что и о военных поселениях.
Больницы прекрасные, а всюду в деревнях – горячки повальные, цинга, кровавый понос, и люди мрут, как мухи; полы паркетные, но больные не смеют по ним ходить, чтобы не запачкать, и прыгают с постели прямо в окна; учёные бабки, родильные ванны, а беременную женщину высекли так, что она выкинула и скончалась под розгами; тридцать шесть правил для воспитания детей, а мать убила дитя своё: если, говорила, отнимают дитя у матери, то пусть лучше вовсе не будет его на свете.
Чистота в домах изумительная, но чтобы приучить к ней, потребляются воза шпицрутенов. Мужики метут аллеи, а в поле рожь сыплется; стригут деревца по мерке, а сено гниёт. Печные заслонки с амурами, а топить нечем. К обеду поросёнок жареный, а есть нечего; один шалун из флигель-адъютантов государевых отрезал однажды поросёнку ухо в первой избе и приставил на то же место в пятой: пока государь переходил из дома в дом по улице, жаркое переносилось по задворкам. Кабаки закрыты, а посуду с вином провозят в хвостах лошадиных. Все пьют мёртвую, а кто не пьёт – мешается в уме или руки на себя накладывает. Целые семейства уходят в болота, во мхи, чтобы там заморить себя голодом.
«Спаси, государь, крещёный народ от Аракчеева!» – готов был воскликнуть Тарасов, слушая эти рассказы. Любил царя, знал доброе сердце его и не понимал, как может он обманываться так. Или прав Капитон, что тут наваждение бесовское?
А государь въехал в Грузино с тем чувством, которое всегда испытывал в этих местах: как будто усталый путник возвращался на родину; вот где всё позабыть, от всего отдохнуть, успокоиться. «Я у тебя как у Христа за пазухой!»– говаривал хозяину.
Было и другое чувство, ещё более сладостное: вспоминая «рай земной» военных поселений, вкушал отраду единственную, которая оставалась ему в жизни, – будучи самому несчастным, делать других счастливыми.
С этой отрадой в душе уснул так спокойно в ту ночь, как уже давно не спал.
У Аракчеева бывали бессонницы: ляжет, потушит свечу, закроет глаза, но вместо того, чтобы заснуть, начнёт думать о смерти и почувствует тоску, сердцебиение, расстройство нервов и совершенную бессонницу.
Такой припадок случился с ним и в эту ночь. Долго с боку на бок ворочался; принял миндально-анисовых капель с пырейным экстрактом, – не помогло. Встал, надел серый длиннополый сюртук, вроде шлафрока, который всегда носил в Грузине, – щёгольства не любил, и пошёл бродить по комнатам.
Искал, чем бы заняться, чтоб рассеять скуку. Проверял висевшие на стенах инвентари вещей в каждой комнате, с предостерегающей надписью: «Глазами гляди, а рукам воли не давай». Осматривал, всё ли в порядке, расставлены ли вещи как следует, не пропало ли что, нет ли где изъяна – паутины, грязи, пыли; мочил слюною платок, ложился на пол, подлезал под мебель и пробовал, чисто ли выметен пол, не потемнеет ли платок от пыли. Но пыли не было. Кряхтя и охая, подымался опять на ноги и начинал бродить.
Уставал, присаживался, перебирал лежавшие на столах презенты и сувениры; нашёл стихи поэта Олина[218] к портрету графа Аракчеева:
Стихи не утешили. Просматривал счётные книги, в которые мельчайшим почерком заносились домашние расходы: когда сахарная голова куплена и на куски изрублена; сколько вышло бутылок вина, ложек постного масла в тёртую редьку людям на ужин, миткалю[220] дворовым девкам на косынки, пестряди кучерам на рубахи. Расходы непомерные: этак и разориться не долго! Лучше не думать, а то ещё больше расстроишься.
Принялся читать винные книжки, в которых вины и штрафы записаны: кому за какую вину сколько розог. Вспомнил у дежурного мальчика незавитые волосы; записал и начал воображаемый выговор воображаемому дворецкому: «Предписываю тебе строгое за оным смотрение иметь, а то спина твоя долго заживать не будет…»
218
Олин Валериан Николаевич (1788 – 1841) – писатель, переводчик, издатель. За обилие посредственных произведений Кюхельбекер назвал его «горе-богатырь русской поэзии».
220
Миткаль, (араб. mitkal, букв. мера веса). Самая простая и дешёвая хлопчатобумажная ткань, ненабивной ситец.