«Нет, никогда не поймут они друг друга!» – подумал Голицын.
Опять, как давеча, наступило молчание, и почувствовали все черту разделяющую; опять Борисов хотел что-то сказать и не сказал.
Заговорил Бестужев. Ещё раньше Голицын заметил, что он подражает Муравьёву нечаянно, в словах, в движениях, в выражениях лица и в звуке голоса, как это бывает с людьми, долго жившими вместе. Казалось, можно было видеть и слышать одного сквозь другого; один – звук, другой – эхо, и эхо искажало звук.
– Философ Платон утверждает, – говорил Бестужев, – что легче построить город на воздухе, нежели основать гражданство без религии. Бог даровал человеку свободу; Христос передал нам начало понятий законно-свободных. Кто обезоружил длань деспотов? Кто оградил нас конституциями? Это с одной стороны, а с другой…
Горбачевский встал решительно, прицепил саблю и надел сюртук (было так жарко, что сняли мундиры).
– А столковаться-то нам будет трудненько, господа, – сказал он и, наклонив немного голову набок, сделался похож на упрямого бычка, который хочет боднуть. – Мы люди простые, едим пряники неписаные. Вы вот всё о Боге, а мы полагаем, что не из-за Бога, а из-за брюха все восстания народные…
– Неужели только из-за брюха? – воскликнул Муравьёв.
– Знаю, знаю: не единым, хлебом… А вы-то сами, господин подполковник, голодать изволили?
– Случалось, в походе.
– Ну, это что! Нет, а вот как последние штаны в закладе, а жрать нечего… Эх, да что говорить! Сытый голодного не разумеет… Пётр Иванович, пойдём, что ли?
– Куда же вы, господа? Ведь мы ещё ни о чём как следует… – всполошился Бестужев.
– А вот ужо в лагерях поговорим, там и наши все будут, а мы за них решать не можем, – сказал Горбачевский сухо.
Муравьёв подошёл к нему и подал руку:
– Иван Иванович, вы на меня не сердитесь? Если я что не так, простите ради Бога…
И опять промелькнуло в улыбке его что-то такое милое, что Горбачевский не выдержал, улыбнулся тоже и крепко пожал ему руку:
– Ну что вы, Муравьёв, полноте, как вам не совестно! Разве могут быть между нами личности?.. Пётр Иванович, а Пётр Иванович, да будет вам копаться!
Борисов тщательно выбивал золу из трубочки, укладывал табак в мешочек и завязывал на нём тесёмочки; вдруг обернулся и, к удивлению всех, – никто ещё не слышал его голоса, – заговорил тихо, невнятно, косноязычно, заикаясь, путаясь и прибавляя чуть не к каждому слову нелепую поговорку: «Десятое дело, пожалуйста».
– А я вот что, десятое дело, пожалуйста… не надо о Боге. Хорошо, если Бог, но можно и так, без Бога, быть добродетельным. Я, впрочем, не атей. А только лучше не надо… Вот как жиды. Умницы: назвать Бога нельзя; говори о чём знаешь, десятое дело, пожалуйста, а о Боге молчок. И всяк сверчок знай свой шесток…
– Молодец, Иваныч! В рифму заговорил, – смеясь, похлопал его по плечу Горбачевский. – Ну пойдём, стихотворец, лучше не скажешь!
Гости ушли. Бестужев отправился их провожать.
Муравьёв, оставшись наедине с Голицыным, расспрашивал его о петербургских делах. Зашла речь о «Православном Катехизисе». Муравьёв принёс рукопись и показал её Голицыну.
Катехизис начинался так:
«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
«Вопрос. Для чего Бог создал человека?
«Ответ. Для того, чтобы он в Него веровал, был свободен и счастлив.
«Вопрос. Что это значит быть свободным и счастливым?
«Ответ. Без свободы нет счастья. Святой апостол Павел говорит: ценою крови куплены есте, не будете рабы человеком.
«Вопрос. Для чего же русский народ и русское воинство несчастны?
«Ответ. От того, что… похитили у них свободу.
«Вопрос. Что же святой закон нам повелевает делать?
«Ответ. Раскаяться в долгом раболепствии и, ополчась против тиранства и нечестия, поклясться: да будет всем един Царь на небеси и на земли – Иисус Христос».
Голицын читал Катехизис ещё в Петербурге, но теперь, после давешней беседы, всё получило новый смысл.
– Скажите правду, Голицын, как вы думаете, поймут? – спросил Муравьёв.
– Не знаю, может быть, и не поймут сейчас, – ответил Голицын. – Но всё равно, – потом. Хорошо, что это написано. Знаете: написано пером, не вырубишь топором…
И как будто подтверждая то, что прочёл, рассказал он о Белом Царе, государе императоре Петре III, в котором пребывает «сам Бог Саваоф с ручками и с ножками».
– Ну вот-вот! – вскричал Муравьёв и всплеснул руками радостно. – Ведь вот есть же это у них! Не такие мы дураки, как Горбачевский думает… Ах, Голицын, как хорошо вы сделали, что приехали! Наконец-то будет с кем душу отвести, а то всё один да один…
Когда на прощанье Голицын подал ему руку, тот взял её и долго держал в своей. Молча стояли они друг против друга.
– Ну, значит, вместе, да? – сказал, наконец, Муравьёв, чуть-чуть краснея.
– Да, вместе, – отвечал Голицын, тоже краснея.
Муравьёв отпустил руку его, с минуту смотрел ему в глаза нерешительно, вдруг покраснел ещё больше, улыбнулся, обнял его и поцеловал.
Голицын почувствовал, что ему хочется плакать, как тогда, во сне, когда с ним была Софья. Он знал, что она и теперь с ним.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Наступили счастливые дни. Голицын почти ничего не делал, не читал, не писал, даже не думал, только наслаждался глубокою негою позднего украинского лета. Не бывал в этих местах, но всё казалось ему знакомым, как будто после долгих скитаний вернулся на родину или вспоминал забытый детский сон.
Васильков – запустевший уездный городок-слободка, разбросанный по холмам и долинам. Серые деревянные домики, белые глиняные мазанки; иногда крутая улица кончалась обрывом, как будто уходила прямо в небо. Внизу – речка Стугна, обмелевшая и заросшая тиною. Вдали синеющие горы; за ними Днепр; но он далеко, не видно. Белые хатки – в тёмной зелени вишнёвых садиков; хатка над хаткою, садик над садиком, и между ними плетни, увитые тыквами. В домиках жили хуторяне, мелкоместные панки да подпанки, ели, пили, спали, играли в преферанс по маленькой, спорили о том, какой нюхательный табак лучше – шпанский, виолетный, бергамотный, рульный или полурульный, и действительно ли умер Бонапарт или только прикинулся мёртвым, чтобы снова напасть на Россию; ходили в церковь, гоняли водку на вишнёвых косточках да борова сажали в саж к розговенам. Барышни читали новые романы Жанлис[273] и Радклифф[274], но старинный «Мальчик у ручья» господина Коцебу им больше нравился.
– Я люблю читать страшное и чувствительное, – признавалась одна из них Голицыну.
У полкового командира Густава Ивановича Гебеля[275] устраивались вечеринки с танцами; дамы сидели за бостоном, а девицы с офицерами плясали под клавикорды. Бестужев на этих балах был весёлым кавалером и дамским любезником. Когда, падая на стул и обмахиваясь веером, одна, плотного сложения, дама воскликнула:
– Уф, как устала! Больше танцевать не могу.
– Не верю, сильфиды не устают! – возразил Бестужев.
В такие минуты трудно было узнать в нём заговорщика.
Время текло однообразно – в ученьях, караулах и разводах. Господа офицеры скучали, пили нежинский шато-марго, за удивительную крепость получивший прозвище шатай-моргай; стреляли в жидов солью, таскали их за пейсики; или, сидя под окном, с гитарою в руках, напевали:
А ночью в еврейской корчме метали банк, стараясь обыграть заезжего поляка-шулера, который как-то раз в полночь вылетел из окна с воплем:
– Панове, протестую!
Каждое утро входила к Голицыну неслышно, босыми ногами, свежая и стройная, как тополь, Катруся, приносила студёной воды из криницы, такой же чистой, как её улыбка, и украшала свежими цветами образа.
273
Жанлис, Стефани-Фелисите Дюкрест дю Сент-Обен (1746 – 1830) – французская писательница, автор романов и сочинений на педагогические и моральные темы.
274
Радклифф Анна (1764 – 1823) – английская писательница, автор «Удольфских таинств» и других приключенческих романов.
275
Гебель Густав Иванович (? – 1856) – в 1825 г. подполковник, командир Черниговского пехотного полка. Во время восстания, при попытке арестовать своего мятежного подчинённого С. И. Муравьёва-Апостола, ранен. Вскоре после того произведён в полковники.