Кабинет был угловая зала окнами на Неву и Адмиралтейство. Ни резьбы, ни позолоты: серые голые стены; на потолке – тёмно-зелёною краской живопись в древнеримском вкусе: крылатые победы, трофеи, колесницы, всадники. Мебель красного лака, с бронзою, наполеоновской империи; при малейшем пятнышке или царапине заменялась новою; вся в чехлах, дешёвеньких, бланжевых с розовыми полосками, три раза в год мытых. Паркет гладкий и скользкий, как лёд. Большой письменный стол – в простенке между окнами, а посредине – столики маленькие, вроде ломберных, крытые зелёным сукном, как в канцеляриях; на каждом – дела особого ведомства, одинаковые чернильницы и одинаковые пачки гусиных перьев, очиненных заново: перо, употреблённое раз, хотя бы только для подписи, заменялось новым; за этим следил камердинер Мельников, получавший три тысячи в год за чинку перьев. И под каждым столом одинаковый коврик, красный с голубыми разводами. Всюду чистые платки и замшевые тряпочки для сметания пыли. Два камина, один против другого, тоже одинаковые: бюст Паллады – на одном, бюст Юноны – на другом; часы с бронзовым Ахиллесом и часы с бронзовым Гектором; канделябры здесь и канделябры там. Всё одинаково, правильно, соответственно, единообразно. «Я люблю единообразие во всём», – говорил Аракчеев и повторял государь.
Отыскал, наконец, канделябр на круглом шахматном столике в дальнем углу; отнёс и поставил на место.
Вдруг вспомнил недостающий стих:
Это удовлетворило его так же, как поставленный на место канделябр; теперь всё в порядке. Опять сел за стол.
Перед ним лежали две записки члена Государственного совета адмирала Мордвинова[154] – о смертной казни и о кнуте.
«Прошло более семидесяти лет, как смертная казнь отменена в России, – писал Мордвинов. – Восстановление оной казни в новоиздаваемом уголовном уставе, при царствовании императора Александра I, приводит меня в смущение и содрогание. Я не дерзаю и помыслить, что казнь сия, при благополучном его величества правлении, сделалась нужнее, нежели в то время, когда была отменена…»
«Да, нужнее, – подумал, – если будет суд над ними».
Сморщился, как от внезапной боли, поскорее отложил записку о казни и стал читать другую – о кнуте.
«С того знаменитого для человечества времени, когда все народы европейские отменили пытки, одна Россия сохранила у себя кнут, что даёт повод народам иностранным заключать, что отечество наше находится ещё в состоянии варварском. Кнут есть мучительное орудие, которое раздирает человеческое тело, отрывает мясо от костей, метает по воздуху брызги крови и потоками оной обливает тело; мучение лютейшее из всех известных, ибо все другие менее бывают продолжительны; тогда как для двадцати ударов кнута нужен целый час; при многочисленности же ударов мучения продолжаются от восходящего до заходящего солнца». Предлагалось «уничтожить навсегда кнут, орудие казни, несоответственной настоящей степени просвещения и благонравия русского народа».
Семь лет назад по высочайшему повелению, предложено было Государственному совету уничтожить кнут; в семь лет ничего не сделано, и если опять предложить – пройдёт ещё семь лет, и ничего не сделают.
Не проще ли взять перо, обмакнуть в чернила и написать тут же, на полях записки: «Быть по сему»? Уж если нельзя и этого, то на что самодержавие? А вот нельзя. Быть по сему, быть по сему – и ничему не быть.
Что Аракчеев скажет? То, что уже говорил: «Доложу вам, батюшка: Мордвинов – пустой человек. Поговорю с ним, но наперёд знаю, что ничего доброго не услышу». А старички сенаторы, столпы отечества, во всех углах зашушукают: «Нельзя России быть без кнута!» Если их послушать, то конец кнута – начало революции.
Вспомнил указ о снятии шлагбаумов, никому не нужных, кроме пьяных инвалидов, чтобы клянчить на водку с проезжих да срывать верхи с колясок. Указ готов был к подписи, но государь подумал и не подписал. «Как ни мудри, всё будет по-старому», – говорит Аракчеев и прав. Стоит ли ворошить кучу?
«Покрасили бы комнату», – сказал кто-то баснописцу Крылову, увидев сальное от головы его пятно на стене. «Эх, братец, выведешь одно, будет другое. Не накрасишься».
Так и он: ни сальных, ни кровавых пятен уже не мечтает вывести; мечтал об отмене самодержавия – и вот не отменил шлагбаумов, не отменит кнута. «Как ни мудри, всё будет по-старому».
Но верил же когда-то, что всё будет по-новому. «Что бы ни говорили обо мне, я в душе республиканец и никогда не привыкну царствовать деспотом». Если не отрёкся от самодержавия тотчас же, как вступил на престол, то только потому, что раньше хотел, даруя свободу России, произвести лучшую из всех революций – властью законною. Помешало Наполеоново нашествие. Но, по освобождении от врага внешнего, не вернулся ли к мысли об освобождении внутреннем? Что же такое Священный Союз, главное дело жизни его, как не последнее освобождение народов? Евангелие – вместо законов; власть Божия – вместо власти человеческой. Верил: когда все цари земные сложат венцы свои к ногам единого Царя Небесного, да будет Самодержцем народов христианских не кто иной, как Сам Христос, – тогда, наконец, совершится молитва Господня: да приидет царствие Твоё, да будет воля Твоя на земле, как на небе.
Да, верил и доныне верит. Но, как ни мудри, всё будет по-старому.
«Болтовня безобидная, памятник пустой и звонкий», – говорил Меттерних о Священном Союзе.
Евангелие – Евангелием, а кнут – кнутом. Пусть же брызги крови по воздуху мечутся, мясо от костей отрывается, – в час двадцать ударов, в три минуты удар, – и так от восходящего до заходящего солнца. Может быть, и сейчас, пока он думает…
Но если не отменить, то хоть смягчить?.. Смягчить кнут? «Кнут на вате» – вспомнилось ему из доносов тайной полиции чьё-то слово о нём. Любил подслушивать и собирать такие словечки – посыпать солью раны свои.
Вспомнил и то, как, приготовляясь к речи о конституции на польском сейме, учился красивым движениям тела и выражениям лица, точно актёр перед зеркалом, – и вдруг вошёл адъютант. Теперь ещё, вспоминая, краснеет. Когда потом называли Польскую конституцию[155] «зеркальной», он знал почему.
«Господин Александр по природе своей великий актёр, любитель красивых телодвижений», – говорила о нём Бабушка.
Неужели – так? Неужели всё в нём – ложь, обман, красивое телодвижение, любование собой перед зеркалом? И последняя правда – то, что сейчас подступает к сердцу его тошнотой смертною, – презрение к себе?
Хоть бы – ужас; но ужаса нет, а только скука – вечность скуки, та зевота, которая хуже, чем плач и скрежет зубов.
А может быть, и лучше, покойнее так? Вернуться бы в кресло, усесться поудобнее, протянуть больную ногу на подушку и приняться опять за «Лиодора и Юлию»; или уставиться глазами в одну точку, ничего не делая, ни о чём не думая, пока душа опять не затечёт, не онемеет, как отсиженная нога, и маленькие мысли в уме, как мурашки в теле, не забегают: «Вальтер Скотт, Вольтер скот»…
С неимоверным усилием встал, торопливо, как будто боясь, что не хватит решимости, подошёл к столу в простенке между окнами, торопливо-торопливо отпер ящик и вынул бумаги.
То был донос генерала Бенкендорфа и его, государя, собственная записка о тайном обществе.
Донос подробнейший: вся история общества; его зарождение, развитие, разделение на две Управы: Северную в Петербурге и Южную в Тульчине, Василькове, Каменске; имена директоров и главных членов; цели: у Северных – ограничение монархии, у Южных – республика; способы действия: у одних – тайная проповедь, у других – военный бунт и революция с цареубийством.
Легко было по этому доносу схватить всех заговорщиков и уничтожить заговор: протянуть руку и взять, как гнездо птенцов.
154
Мордвинов Николай Семёнович (1754 – 1845) – адмирал, член Государственного совета, председатель с 1823 г. Вольного экономического общества, в 1834 г. возведён в графское звание. Известный либерал.